Гавриил Державин
 

§ 5. Методология Ходасевича в биографии «Державин» в рецепции критики 1920—1930-х гг.

Во «Введении» в тезисном плане было указано на неоднозначную рецепцию критикой 1920—1930-х гг. методологии Ходасевича в историко-биографических произведениях в целом и в биографии «Державин» в частности. В этом параграфе упомянутые отзывы критиков будут рассмотрены подробнее.

В.В. Вейдле, рецензируя первые главы биографии Ходасевича «Державин», не скрывал своего недоумения по поводу избранной автором видимой методологической установки на игнорирование биографической значимости стихов главного героя. По мысли Вейдле, так мог поступать Моруа в своей биографии Шелли, однако такой путь был бы неприемлем для Ходасевича, который, в конце концов, должен показать читателю личность и творчество, жизнь и дело поэта в их единстве. Для критика остается загадкой, каким образом удастся автору в следующих главах совместить взятый в начале повествования «тон» «со сколько-нибудь отвлеченным комментарием державинских стихов, хотя бы и взятых в отношении к его жизни» (Вейдле 04.07.1929), то есть выполнить стоящую перед ним упомянутую задачу.

На взгляд М.А. Алданова, рецензировавшего полный текст «Державина», Ходасевич сохранил минималистский подход к стихам Державина как к источнику биографии поэта до конца повествования. «В.Ф. Ходасевич отводит много места рассказу о политической деятельности Державина, — отмечает рецензент, — О нем как о поэте автор говорит короче, — и об этом должно пожалеть: страницы о том, как была написана ода "Бог", едва ли не самые сильные в книге; они могли и должны были бы войти в классическую хрестоматию» (Алданов 1931: 497).

В аналогичном смысле критиковал Ходасевича А.Л. Бем в связи с его концепцией личности Н.С. Гумилева, которая была тем дана в мемуарном очерке, написанном к десятилетней годовщине смерти поэта1.

В начале статьи «Еще о Гумилеве» (1931), посвященной в значительной мере полемике с данной концепцией Ходасевича, критик обозначил свой взгляд на проблему писательской биографии. Для него является непреложным фактом наличие «двух планов» в жизни писателя: «Для историка литературы совершенно ясно, что есть две жизни поэта, две его биографии. Одна — его жизнь среди современников, его человеческий жизненный путь с подъемами и срывами, со всеми мелочами жизненных отношений. И здесь "ничего человеческое ему не чуждо". И есть другая жизнь — жизнь поэта, отстоявшаяся в результате длительного и любовного постижения его внутреннего мира через творчество, его "поэтическая биография", творимая легенда, как и житие святого, но, в сущности, единственная подлинная и для поэта значащая. И с нею его повседневная жизнь смешиваема не должна быть» (Бем 1996: 96)2.

Согласно Бему, Ходасевич в своих воспоминаниях фиксирует внимание читателя исключительно на первой, житейской биографии Гумилева, игнорируя биографию «поэтическую», данную в творчестве. В результате у него получился субъективно окрашенный образ поэта, далекий от объективной правды. В своих упреках Ходасевичу критик идет так далеко, что объявляет его свидетельства, почерпнутые из разговоров с Гумилевым, нерелевантными для постижения подлинной правды о поэте. Ее могут дать только его стихи: «...слова Гумилева в беседах со своими знакомыми не могут идти в сравнение с тем, что написано в его стихах черным по белому. Говорить, что предчувствия смерти были ему чужды, после того, как в его творчестве мотив преждевременной насильственной смерти так упорно возвращается, значит не понимать, что подлинный образ поэта дан не в его словах, а в творчестве. Для В. Ходасевича добровольчество во время войны Гумилева, просто ребяческое увлечение войной. Но книга стихов "Колчан" говорит иное» (Бем 1996: 101).

Таким образом, Бем фактически обвинил Ходасевича в подмене «истинной» личности поэта, выраженной в его творчестве, бытовым и, притом, сниженным двойником3. Для нас же важно подчеркнуть, что критик, весьма позитивно оценивший выводы Ходасевича об автобиографической референтности пушкинской «Русалки»4, резко отверг его же концепцию, построенную по противоположному принципу игнорирования биографического значения поэтических высказываний5.

С другой стороны, в критике 1930-х гг. не существовало единого мнения и по поводу методологических установок пушкинистских работ Ходасевича. Так, Ю.В. Мандельштам, считавший, как было показано выше, что жизнь и творчество поэта должны изучаться в их единстве и что это единственный «правильный» путь, могущий привести исследователя к искомой цели — к познанию его «"творческой" личности», или — ее «основного ("онтологического") устремления»6, очутился, видимо, в затруднительном положении при рецензировании книги своего старшего коллеги «О Пушкине» (1937). Дело в том, что в эту, так сказать, «психолого-биографическую» схему, с точки зрения критика, никак не укладывались некоторые главы, носившие несомненные следы влияния формального метода. То есть, по словам Мандельштама, в этих главах Ходасевич «так тщательно скрыл общую тему книгу <"синтез личности и творчества Пушкина">, что главы эти представляются нам уже сплошной классификацией, может быть очень тщательной, но как раз не "обнаруживающей душевных процессов..."» (Мандельштам 08.05.1937)7. По мнению критика, включение подобных работ, наряду с психолого-биографическими исследованиями «творческой личности» поэта, угрожает внутреннему единству книги: «Получается так, как будто ученый-пушкинист, во имя чуть ли не формального метода, порою восстает против художника и ведет с ним упорную борьбу. Эта двойственность подхода моментами и грозит <так! — В.Ч.> нарушением цельности» (Мандельштам 08.05.1937)8.

Дело осложняется тем, что Мандельштам, вольно или невольно, но повторил суть ядовитого отзыва Антона Крайнего (З.Н. Гиппиус) из статьи «Современность» (май, 1933 г.) по поводу «формализма» пушкинистского дискурса Ходасевича. Антон Крайний сравнивал последнего с В.Я. Брюсовым: «...у обоих нет того, что мы называем "талантом", т. е. нет отношения (ни интереса) к "общим идеям". Тип "спеца", сосредоточившегося (в зависимости от области, в какой он работает) на словосочетаниях, или на статистике, или на изучении какой-нибудь пятой тараканьей ножки» (Гиппиус 2003: 465).

Сам Ходасевич в опубликованной приблизительно через месяц ответной полемической статье «О форме и содержании» (15. 06. 1933) иронически «расшифровал» «атрибуцию» этой «шпильки» Антона Крайнего: «...Гиппиус обвиняет меня в формализме, не произнося, впрочем, этого слова, о котором она, видимо, и не слыхивала...» (Ходасевич 1996 II: 272).

Мы полагаем, что Ходасевич имел в виду прежде всего упомянутый упрек Мандельштама по поводу якобы нарушенного им в книге «О Пушкине» принципа синтетического изучения личности и творчества поэта, когда в начале своей рецензии на его книгу биографических очерков «Искатели» (1938), в несколько наставническом тоне9, пояснял свой взгляд на проблему соотношения жизни и творчества поэта: «Связь между жизнью и творчеством замечательного человека, в какой бы области его творчество не проявлялось, может быть различна. В одних случаях она тесна и прочна до неразрывности, до такой степени, что в самом творчестве слишком многое остается для нас нераскрытым, если мы не знакомы с его жизненными стимулами. В других случаях эта связь сравнительно более или менее ослаблена, жизнь влияет на творчество не так сильно и непосредственно, и мы можем хорошо узнать и понять человека, не слишком вдаваясь в историю его жизни. Я говорю "не слишком" — потому что невозможно себе представить такой случай, когда бы творчество оказывалось от жизни вполне изолировано. Следовательно, и нет творчества, до конца постижимого в полном отрыве от жизнеописания» (Ходасевич 23.09.1938).

Таким образом, выясняется, между прочим, сложное, дифференцированное отношение Ходасевича к проблеме биографической значимости художественных произведений Пушкина10.

В современной науке проблема методологической установки ходасевичевской концепции личности писателя, которая была поставлена в критике 1920-х — 1930-х гг., весьма плодотворно разрабатывается в дискурсе американского ученого Джона Мальмстада. Особенного внимания заслуживает его указание на возможную связь данной проблемы с неоднозначным отношением Ходасевича к формализму.

В предисловии к биографии Ходасевича «Державин», переизданной в 1975 году, Мальмстад комментировал замеченную им авторскую установку на частое отсутствие какой-либо связи между произведением и непосредственным переживанием (experience) заглавного героя биографии11 в контексте полемических высказываний критика в отношении формалистского антибиографизма12. Правда, в этой работе ученый объяснил данную стратегию Ходасевича в «Державине» его чисто прагматическими соображениями: «...он не мог открывать (invent) или предполагать (make) связи <между произведениями и биографией поэта — В.Ч.>, если не был убежден (convince) в том, что они существуют» (Malmstad 1975: XIII)13.

Однако через десять лет, в упомянутой статье «Ходасевич и формализм: несогласие поэта», Мальмстад подчеркнул существующую между доктринами Ходасевича и формалистов методологическую связь: «Несмотря на сильный протест, у самого Ходасевича на удивление много такого, что перекликается с формализмом. Он всегда подчеркивал важность формального анализа в критике, и многие его работы о Пушкине, где речь идет о звукописи, повторяющихся мотивах и синтаксических конструкциях, не выглядели бы инородными в любых формалистических сборниках14. Безусловно, его понимание литературной истории как "эволюции стилей" и его отрицание понятия "прогресса" в литературе, выраженное в нескольких статьях (наиболее известная из них — "Памяти Гоголя", 1934 г.), очень тесно связаны с формалистической доктриной, так что становится ясно, с какого близкого расстояния он на нее смотрел» (Мальмстад 1993: 292).

С другой стороны, ученый объяснил также суть существовавшего разногласия Ходасевича с формализмом. Ходасевич считал, что изучение творчества того или иного писателя должно начинаться с анализа литературных приемов. Однако этот анализ не должен быть самоцельным, как у формалистов. Он должен вести к познанию мировоззрения художника, ибо, по словам Ходасевича, «прием выражает и изобличает художника, как лицо выражает и изобличает человека» (цит. по: Мальмстад 1993: 293).

Таким образом, из анализа Мальмстада следует, что Ходасевич признавал практическое значение открытых формалистами литературных категорий для изучения личности писателя.

Критиками 1920—1930-х гг. была поставлена еще одна проблема, касающаяся методологии биографического дискурса Ходасевича в «Державине». Мы имеем в виду замеченную ими полемичность по отношению к распространенным взглядам на личность Державина как конструктивный фактор ходасевичевской концепции этой личности.

В.В. Вейдле проницательно писал об этом еще в ту пору, когда «Державин» не был напечатан отдельной книгой, а появлялся в виде выпусков в журнале «Современные записки». Характеризуя литературное мастерство писателя, критик отметил в том числе принципиальную новизну созданного тем образа заглавного героя. По его словам, этот успех был достигнут в результате реализации упомянутой полемической установки Ходасевича: «Спокойный, ровный рассказ прикрывает усердную борьбу против установившихся мнений, застарелых предрассудков и освященной временем небрежности. Без малейшей полемики, без ссылок, без "научного аппарата" Ходасевич нарисовал нового Державина и перерисовать его будет очень и очень не легко» (Вейдле 24.07.1930).

Судя по критике 1930-х гг., таковыми «застарелыми предрассудками» в отношении личности Державина были его честолюбие и низкопоклонство.

В связи с этим рецензенты «Возрождения» П. Рысс и П.П. Муратов отмечали стремление Ходасевича представить честолюбие Державина в позитивном свете. Например, П. Рысс писал об этом качестве характера героя биографии Ходасевича как о «положительном». Оно не только помогло поэту сохранить свою личность вопреки тягостным житейским обстоятельствам, но и подвигло его на создание самобытной теории в области социально-политической мысли (Рысс 1931). П.П. Муратов трактовал честолюбие Державина как проявление духа времени, когда выполнение служебного долга становилось смыслом жизни, далеким от пошлых карьерных соображений. Именно так, по словам критика, понимали смысл слова «выслужиться» Петр I и Екатерина II, Бибиков и Михельсон, Суворов и сам Державин (Муратов 1931).

Рецензент берлинской газеты «Руль» А. Кизеветтер подчеркивал, что «для большинства читателей книга Ходасевича явится целым откровением» (Кизеветтер 1931). Кизеветтера особенно поразило, что «прославленный низкопоклонным льстецом замечательный поэт был на самом деле в высшей степени неуживчивым и независимым деятелем, резал правду в глаза и вельможам и царям, ставя под риск свою карьеру» (Кизеветтер 1931). В качестве характерного примера критик привел, действительно, один из самых репрезентативных в этом смысле эпизодов биографии Ходасевича, — отказ Державина писать по желанию императрицы похвальные оды в ее честь: «Он славил Екатерину в одах, лишь до тех пор, пока мог искренно идеализировать ее личность и упорно замолк, когда в ней разочаровался» (Кизеветтер 1931).

Один из конкретных адресатов полемики Ходасевича в биографии «Державин» был указан в рецензии П.М. Бицилли, а именно: концепция поэта и поэзии, выраженная в словах Моцарта, героя пьесы Пушкина «Моцарт и Сальери» (1830), «о счастливцах праздных, пренебрегающих презренной пользой, единого Прекрасного жрецах» (Бицилли 1988: 314)15. По словам критика, Державин, изображенный Ходасевичем прежде всего как «служилый человек» XVIII столетия, «просто <...> не понял бы, как это можно служить "Прекрасному", будучи "праздным", в чем "Прекрасное" исключает "пользу" и почему "польза" "презренна" и заслуживает пренебрежения. Глубоко правильно замечание Ходасевича, что для Державина поэзия была продолжением государственной службы. "Карьера" Державина была вместе и его творческим путем» (Бицилли 1988: 314—315).

Для нас важно подчеркнуть замечание Бицилли о полемической установке ходасевичевской концепции «служилого» Державина по отношению к жизнетворческой асоциальности пушкинской концепции поэта и поэзии. Именно погруженность героя Ходасевича в «жизнь», подразумевающая добровольное подчинение ее законам, полная самоотдача текущему «делу», то есть государственным и народным нуждам, позволяют критику говорить о его «человечности», гуманности в высшем, «ренессансном», значении этого слова16. «У великого гения есть право сказать себе: "Ты Царь, живи один", — пишет Бицилли, — Но этим самым он обрекает себя на одиночество и заставляет "чернь" испытывать к нему, как человеку, некоторую холодность и равнодушие. Державин "человечнее" Пушкина и в каком-то "чисто человеческом" отношении ценнее» (Бицилли 1988: 315)17.

Следующим пунктом полемики Ходасевича с Пушкиным, отмеченным в рецензии Бицилли, является вопрос о поэтическом языке Державина. Если для первого грамматические «ошибки» поэта «составляют секрет неподражаемой силы, выразительности, индивидуальности» (Бицилли 1988: 315) его творчества, то для второго — это только свидетельство незнания русского языка18. В свою очередь, Бицилли возражал данному мнению Пушкина ссылкой на то обстоятельство, что Державин руководствовался в своем творчестве близкой ему «простонародной языковой стихией» (Бицилли 1988: 316); нарушал же слагавшиеся в его время каноны литературной речи вследствие незнания не русского, а французского языка, влиявшего на данный процесс формирования. Именно благодаря этому Державину удалось создать «свой собственный, единственный, неподражаемый по дикости, но и по могучей выразительности поэтический стиль» (Бицилли 1988: 316)19.

Об адекватности данных оценок Вейдле и Бицилли авторскому замыслу свидетельствует следующее признание Ходасевича, сделанное в письме к последнему из упомянутых критиков: «Увы, кроме Вас и Вейдле, критики мои просто пересказывают книгу <...> О "Державине" судят они, не имея понятия о Державине» (цит. по: Зорин 1988: 15). Здесь же он охарактеризовал рецензию Бицилли как «компетентную и содержательную»20.

Сам Ходасевич обозначил свою полемическую установку по отношению к пушкинской концепции личности и творчества Державина в литературно-критических статьях, которые по своей тематике примыкают к биографии «Державин», то есть являются, так сказать, ее «спутниками».

Как показал Мальмстад, полемическая реплика Ходасевича в сторону пушкинской оценки творчества Державина содержится уже в упомянутой статье 1916 года «Державин (К столетию со дня смерти)». Ученый имел в виду следующее заявление критика, представляющее собой концовку данной статьи: «...Державин — один из величайших поэтов русских» (Malmstad 1975: VII)21. Он же впервые обратил внимание на развитие антипушкинского полемического дискурса Ходасевича в статье «Слово о Полку Игореве», над которой критик работал непосредственно перед началом писания биографии «Державин»22. По Мальмстаду, именно пушкинская точка зрения оспаривается в следующем утверждении автора статьи «Слово о Полку Игореве»: «...из написанного Державиным должно составить сборник, объемом в семьдесят-сто стихотворений, и эта книга спокойно, уверенно станет в одном ряду с Пушкиным, Лермонтовым, Боратынским, Тютчевым» (Malmstad 1975: VII)23. Здесь же ученый отметил тезис Ходасевича по поводу мотивированности отрицательной оценки Пушкина «соображениями партийными и литературно-тактическими», а не, по выражению Мальмстада, «чисто артистическими» (purely artistic). По словам Ходасевича, процитированным Мальмстадом: «...Пушкину нужно было немножко "столкнуть Державина с корабля современности"» (Ходасевич 2002: 38)24.

Таким образом, уже критиками, современниками Ходасевича, были замечены такие конструктивные для автора «Державина» методологические установки, как антибиографичность, генетически родственная формалистским представлениям о соотношении жизни и творчества поэта, и полемичность по отношению к «устоявшимся мнениям» по поводу личности Г.Р. Державина, в число которых, по-видимому, входит и пушкинская концепция. Современный ученый Джон Мальмстад творчески развил и довел до логического конца замечания и наблюдения критиков 1920—1930-х гг., указав на релевантность научных достижений формалистов для биографического дискурса Ходасевича. В последующем анализе концепции личности писателя в биографии Ходасевича «Державин» мы будем исходить из указанных методологических установок, замеченных критиками межвоенного двадцатилетия.

Подводя общий итог обзору основных биографических концепций 1920—1930-х гг., в контакте с которыми формировались концепции писательских личностей в историко-биографических произведениях Ходасевича, следует сказать, что в межвоенное двадцатилетие в русской науке и литературе существовала весьма сильная антибиографическая тенденция. Она возникла, в частности, вследствие глубокой неудовлетворенности традиционным методом «вычитывания» биографических фактов из художественных высказываний писателя, который в своей крайней форме проявился в трудах Гершензона. Все упомянутые выше ученые и писатели, придерживавшиеся в своих концепциях антибиографических взглядов, в большей или меньшей степени разделяли методологическое убеждение в недопустимости отождествления литературных героев с биографической личностью их творца. Это убеждение было связано с общим представлением о самодовлеющей эстетической ценности художественных произведений, конфронтирующим с практикой «биографистов» по их использованию всего лишь в качестве подсобного материала для изучения писателя как человека. В следующих главах будет показано, что антибиографическая тенденция нашла свое отражение и в творчестве Ходасевича.

Примечания

1. Имеется в виду очерк Ходасевича: Из воспоминаний о Гумилеве. (К десятилетию со дня смерти). // Возрождение (Париж). № 2277. 27 августа 1931.

2. Здесь и далее при цитации данной статьи Бема сохраняется орфография и пунктуация подлинника.

3. То есть Бем фактически присоединился к аналогичным упрекам, высказанным в адрес пушкинистских работ Ходасевича Айхенвальдом, Гофманом и Набоковым. В свою очередь, Ходасевич выдвигал аналогичное обвинение против В.В. Вересаева как автора монтажа «Пушкин в жизни». См. его рецензию на эту книгу от 13 января 1927 года в издании: Ходасевич 1996 II: 140—146. См. также сноску 148. Таким образом, вольно или невольно, Бем полемически переадресовал Ходасевичу его собственные упреки Вересаеву.

4. Рецензируя итоговую книгу Ходасевича «О Пушкине» (1937), в которую вошли многие статьи из «Поэтического хозяйства Пушкина», Бем сожалел, что писатель не включил в нее статью о «Русалке». По мнению ученого, в своих исследованиях придерживавшегося психоаналитической методологии, вывод Ходасевича о «чувстве вины», которое якобы испытывал Пушкин в связи со своим «крепостным романом», вполне адекватен. См.: Бем 1996: 302.

5. Уклон Ходасевича в книге «Некрополь» (1939) в сторону изучения «чистой» биографии писателя заметил Ю.В. Мандельштам: «Даже говоря о том или ином поэте лично, Ходасевич больше касается его биографии, чем его творчества — впрочем, биографию он от творчества не отделяет, избегая этим ошибки, допущенной Моруа в "Шелли"» (Мандельштам 17.03.1939). Введение в состав книги очерков о Н.И. Петровской и Муни, характерных, с точки зрения Мандельштама, для символизма «как жизненного, а не литературного течения», дало ему повод утверждать, что главной целью Ходасевича в целом были не «личные биографии» писателей как таковые, а «история символистического быта», раскрываемая посредством этих биографий (Мандельштам 17.03.1939).

6. См. сноску 171.

7. Кавычками Мандельштам обозначает цитату из книги Ходасевича.

8. В.В. Вейдле был более осторожен в оценке, говоря условно, «формалистских» глав из книги «О Пушкине»: «<книге> вообще можно поставить в упрек чрезмерную разнородность собранного в ней материала. Соображения о связи "Когда за городом..." с "Пора, мой друг, пора..." (кстати сказать, совершенно убедительные) представляют собой нечто отдельное, не приводящее нас непосредственно, как это делают перечисленные выше главы, к центру пушкинской личности. Заметка о словах "прямой", "важный" и "пожалуй" лишь разъясняет пушкинский язык (или язык пушкинского времени), а в наблюдениях над самоповторениями Пушкина не всегда подчеркнуто различие между теми из них, что значат что-либо условное, и теми, что лишь подтверждают обилие самоповторений» (Вейдле 1937: 468).

9. Вообще говоря, в этой рецензии содержится ряд острых выпадов против биографического дискурса Мандельштама. Так, в следующей характеристике шаблонных биографий XIX века можно усмотреть пародийную реминисценцию установки Мандельштама на исследование «основного устремления» «творческой личности», реализованной в «Искателях»: «Вырабатывались штампованные биографии донельзя почтенных, приличных и скучных господ, непрестанно преданных своей основной деятельности <выделено нами — В.Ч.>, не имевших ни страстей, ни пристрастий, ни даже житейских неприятностей, кроме тех, которые рисовали их "неколебимыми борцами"» (Ходасевич 23.09.1938). В конце статьи Ходасевич, как бы между прочим, «простодушно» удивляется, что Мандельштам не снабдил помещенные в книге очерки сносками на первоисточники, как делал это при их первопубликации на страницах «Возрождения». С учетом того, что критик чуть выше оценил эти очерки как всего лишь «пересказы» чужих биографических текстов, с некоторым добавлением «своих собственных соображений», он фактически обвинил автора «Искателей» в плагиате (не сказав об этом прямо!).

10. На эту же тему Ходасевич писал еще в статье 1928 года «В спорах о Пушкине», когда отвечал на обвинение М.Л. Гофмана в наивно-биографическом («фотографическом», по выражению Гофмана) прочтении художественных текстов Пушкина: «Разумеется <...> вовсе не каждое слово в поэзии Пушкина буквально соответствует реальной правде в его биографии. Оно часто соответствует прямо, часто — в преломлении. Существуют, наконец, целые произведения, в которых связь с биографией уже неуловима» (Ходасевич 1928: 278). Ходасевич также обладал здоровой долей скептицизма по отношению к методологии пушкинистских работ Гершензона. В частности, его не удовлетворял допускаемый тем интуитивизм в подходе к историко-литературным фактам: «В свои историко-литературные исследования вводил он не только творческое, но даже интуитивное начало. Изучение фактов, мне кажется, представлялось ему более средством для проверки догадок, нежели добыванием материала для выводов» (Ходасевич 1996 IV: 104). (Здесь же приводится характерный пример устной полемики между автором очерка и Гершензоном).

11. В качестве примера Мальмстад приводит акцентирование Ходасевичем данного приема при изображении творческой истории оды «На смерть князя Мещерского»: «...он <Ходасевич — В.Ч.> указывает <...> что величественное размышление (great meditation) Державина о времени и смерти, ода "На смерть князя Мещерского", было написано в один из самых счастливых (happiest) периодов его жизни» (Malmstad 1975: XIII). Ученый, по-видимому, имеет в виду следующий пассаж Ходасевича: «Эти стихи о скоротечности жизни и ложности счастия писал он как раз в те дни, когда твердо верил в свое счастливое будущее» (Ходасевич 1996 III: 214). Подобное наблюдение сделала также И.З. Сурат, зафиксировав «случай не самой тесной связи между жизнью и творчеством» в ходасевичевской концепции личности А.А. Фета (в статье «Ранняя любовь Фета», 1933) (Сурат 1994: 61).

12. Мальмстад детально рассматривал антиформалистские выступления Ходасевича в статье «Ходасевич и формализм: несогласие поэта» (1985). См. об этом ниже.

13. Для связи рассуждений Мальмстада с критическим дискурсом 1920—1930-х гг. весьма характерно, что данное объяснение ученого было непосредственно адресовано М.А. Алданову как автору упомянутого выше замечания по поводу якобы минималистского подхода Ходасевича к стихам Державина как к источнику биографии поэта.

14. Таким образом, негативно трактуемая Антоном Крайним и Мандельштамом связь методологии Ходасевича с формализмом у Мальмстада приобретает позитивный вид.

15. Критик склонен был приписывать слова этого героя самому Пушкину, мотивируя свой подход аналогичными высказываниями поэта в лирике (чуть ниже он цитирует сонет Пушкина «Поэту» (1830). При этом в рецензии даже не упоминается предсмертное завещание Пушкина (И долго буду тем любезен я народу...), где позиция лирического героя, наоборот, «размыкается» в мир. Таким образом, вольно или невольно, Бицилли развивал свой дискурс в рамках гершензоновской концепции «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...». В эссе «Памятник», которое вошло в книгу «Мудрость Пушкина», Гершензон адресовал мысли, выраженные в IV-й строфе этого стихотворения, «толпе». Именно для нее, по словам Гершензона, «чувства добрые», «свобода», и «милость к падшим» представляют собой безусловные ценности, за которые она готова чтить поэзию Пушкина «из века в век». Для Пушкина эти истины якобы являются «клеветой» о его творчестве. В душе он отвергает их за «мнимую и жалкую полезность для обиходных нужд, для грубых потребностей толпы» (Гершензон 2001: 273). По Гершензону, «истинные» представления Пушкина о поэте и поэзии выражены, в том числе, в упомянутых словах Моцарта, в сонете «Поэту», в стихотворении «Поэт» (1827) и т. д. Как и Бицилли, и Гершензон, Ходасевич считал аутентичными пушкинскому представлению о поэте, условно говоря, «асоциальную» концепцию «Моцарта и Сальери», «Поэта» и т. д., но никак не концепцию «социальную», нашедшую выражение в «Пророке» либо в «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...». Именно с концепцией «Моцарта и Сальери» Ходасевич полемизирует в стихотворении «2-го ноября» (1918), где идея служения «чистому искусству» отступает на второй план под напором гораздо более «реальных» событий октябрьской революции. В рецензии 1937 г. на статью С.Н. Булгакова «Жребий Пушкина» критик лапидарно сформулировал свое понимание проблемы аутентичности пушкинского взгляда на поэта: «Поэта Пушкин изобразил в "Поэте", а не в "Пророке"» (Ходасевич 1996 II: 405).

16. Чуть выше Бицилли оценивает сопоставление Ходасевичем Державина с Бенвенуто Челлини как «нельзя более меткое» и выражает свое намерение это сопоставление в своей рецензии «развить и обобщить» (Бицилли 1988: 314).

17. Утверждение Бицилли о «человечности» Державина специально отсылает к полемике В.Г. Белинского с Н. Савельевым, автором предисловия к четырехтомному собранию сочинений Державина 1843 года. Савельев, протестуя против данной С.П. Шевыревым характеристики екатерининской эпохи и, соответственно, поэзии Державина как «полудикой, полуварварской, полуграмотной», в частности, писал: «Удивляюсь, как могли сорваться с пера подобные слова: ни Россию Екатеринина века, ни поэзию Державина нельзя без нарушения справедливости называть полудикою и полуварварскою: у Державина можно заметить иногда недостаток изящной отделки в языке, но чувство человечности и сознание достоинства человека ни у кого из русских поэтов не преобладают в такой сильной степени, как у Державина!» (цит. по: Белинский 1976 VI: 582). Белинский поддержал Шевырева, поместив именно его характеристику как точно сформулированную в концовке своей критической «дилогии» о творчестве Державина. А в рецензии на указанное собрание сочинений он специально возражал Савельеву по поводу высказанной тем идеи о якобы присущей поэзии Державина «человечности», как говорится, оседлав своего любимого конька «риторичности» лирики поэта: «Ну, это едва ли так, потому что в век "милостивцев", "отцов и благодетелей", в век "меценатства" и "патронажества" могут быть только фразы о человеческом достоинстве, а не чувство человеческого достоинства...» (Белинский 1976 V: 361). Концепция «риторичности» лирики Державина нашла своего последователя (кроме критиков 1860-х гг. (см. об этом ниже)) в предреволюционной критике в лице Б.М. Эйхенбаума, который в своей статье «Поэтика Державина» (1916), совершенно в духе Белинского (хотя и под «маркой» «эстетского» «Аполлона»), оценивал оду «Изображение Фелицы» как «томительно-растянутую» (Эйхенбаум 1988: 296). В ней, по словам критика, только местами встречаются «вдохновенные» строки. Таким образом, Бицилли указал на еще один возможный адресат полемики Ходасевича в «Державине»: на концепцию Белинского поэзии Державина как «риторической», далекой от «общечеловеческого содержания», которое только и может давать творчеству право на бессмертие. При этом критик скорее всего также имел в виду статью Ходасевича «Державин (к столетию со дня смерти)» (1916), полемичную по отношению к концепции Белинского. См. об этом: Malmstad 1975: VIII; Чернова 1993.

18. Имеется в виду следующая известная оценка Пушкина из письма А.А. Дельвигу от начала июня 1825 года: «По твоем отъезде перечел я Державина всего, и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка — (вот почему он и ниже Ломоносова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии — ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы (исключая чего знаешь). Что ж в нем: мысли, картины и движения истинно поэтические; читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей богу, его гений думал по-татарски — а русской грамоты не знал за недосугом. Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы знаем об нем (не говоря уж о его министерстве). У Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а проччее <так!> сжечь. Гений его можно сравнить с гением Суворова — жаль, что наш поэт слишком часто кричал петухом — довольно об Державине...» (Пушкин 1994 XIII: 181—182). См. также афористическую оценку из письма А.А. Бестужеву (конец мая — начало июня 1825 г.): «Кумир Державина 1/4 золотой, 3/4 свинцовый доныне еще не оценен» (Пушкин 1994 XIII: 178). Пушкинская оценка личности и творчества Державина стала актуальным литературным фактом в предреволюционное десятилетие благодаря публикации статей Б.А. Садовского («Г.Р. Державин», 1910) и Ю.И. Айхенвальда («Памяти Державина», 1916). Если Садовской корректировал эту оценку как слишком резкую с историко-литературной точки зрения (см.: Садовской 1988), то Айхенвальд ее безоговорочно принял, построив на ней свою концепцию «двупланного» Державина (см.: Айхенвальд 1988).

19. О том, насколько близки были позиции Бицилли и Ходасевича в вопросе о пушкинской оценке поэтического языка Державина, свидетельствует хотя бы тот факт, что в концовке программного очерка «Дмитриев» (1937) последний развил намек своего ученого рецензента на чужеродность поэтического языка Пушкина языку народному. Здесь Ходасевич пишет о карамзинской языковой реформе. Его отношение к ней неоднозначно. Хотя отдается должное успехам Карамзина и Дмитриева в упорядочении синтаксиса и расширении словаря, тем не менее, их ориентация на французский язык воспринимается довольно скептически. Языковые устремления Карамзина и Дмитриева противопоставляются исканиям Державина. С точки зрения Ходасевича, последние были перспективнее, ибо открывали путь к овладению богатствами народного языка. Карамзинская реформа «вырыла ров» «между языком народа и языком дворянства» (Ходасевич 1991: 150). Хотя Пушкин в некоторых дискурсивных высказываниях выражал симпатию «грубому» и «простому» языку à la Державин, в художественной практике, тем не менее, предпочитал совершенствовать язык карамзинско-дмитриевской школы. Таким образом, он еще более отдалил язык образованного общества от языка народного. Поэтому его упреки Державину в безграмотности нерелевантны, ибо ориентированы на требования другой, «офранцуженной» (Ходасевич 1991: 150), языковой системы. Содержательный анализ ходасевичевской концепции поэтического языка Державина в биографии «Державин» см.: Malmstad 1975: VIII.

20. Литературный обозреватель «Возрождения», подписавшийся именем Гинт, возвел эту оценку Ходасевича в превосходную степень: «Книга В.Ф. Ходасевича "Державин" вызвала очень содержательную <выделено нами — В.Ч.> статью П. Бицилли в "России и Славянстве"» (Гинт 1931). Критик подчеркнул замеченную Бицилли «социальность» как суть ходасевичевской концепции творческой личности Державина, процитировав его ключевое в этом смысле утверждение: «"Карьера" Державина была вместе и его творческим путем» (Гинт 1931).

21. Мальмстад цитирует Ходасевича в английском переводе. Аутентичный текст данной формулировки Ходасевича приводится по изданию: Ходасевич 1988: 256.

22. Согласно дневниковым записям Ходасевича, работа над статьей «Слово о Полку Игореве» продолжалась с перерывами 24, 28 и 29 января 1929 года. Параллельно писатель читал материалы о Державине и о Грибоедове. В записи от 30 января (в среду) в дневнике отмечено начало писания биографии «Державин»: «Державин (начал писать)» (Ходасевич 2002а: 340). Статья была опубликована в «Возрождении» 31 января 1929 года.

23. Аутентичный текст Ходасевича цитируется по изданию: Ходасевич 2002: 38.

24. От себя добавим, что полемическое по своему характеру утверждение Ходасевича о равнозначности поэзии Державина и Пушкина могло быть также вызвано скептическим отношением последнего к способности Державина написать произведение, равное по достоинству «Слову о Полку Игореве». Это отношение Пушкин выразил в статье «Песнь о Полку Игореве» (1836), повторив в качестве его мотивировки свою негативную оценку знаний Державина в области русского языка из упомянутого письма Дельвигу: «Подлинность же самой песни доказывается духом древности, под которого невозможно подделаться. Кто из наших писателей в 18 веке мог иметь на то довольно таланта? Карамзин? но Карамзин не поэт. Держ.<авин>? но Державин не знал и русского языка, не только языка Песни о плку <так!> Игореве. Прочие не имели все вместе столько поэзии, сколь находится оной в плаче Яр<ославны>, в описании битвы и бегства» (Пушкин 1994 XII: 147—148). Следуя логике Ходасевича, поэзия Державина и в 1836 году являлась актуальным фактом, с которым Пушкину приходилось считаться в своей литературной политике. Попутно Ходасевич обнажает полемическую условность утверждений Белинского начала 1840-х гг. о поэзии Державина как о сугубо историческом явлении, годном лишь для педагогических целей. Другими словами, Пушкину и Белинскому, по мнению Ходасевича, так и не удалось дискредитировать вневременную значимость поэзии Державина, и их последователи, как например, Айхенвальд (см. сноску 191) или Эйхенбаум (см. сноску 190), принуждены сызнова начинать этот Сизифов труд.

Яндекс.Метрика © «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2018
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты