Гавриил Державин
 

Н.Д. Блудилина. «Г.Р. Державин и Л.Н. Толстой»

Интерес к эпохе Просвещения и выразителям ее духа неизменен на протяжении всего творчества Л.Н. Толстого, воспитанного на сочинениях мыслителей XVIII в., чьи идеи оказали существенное влияние на формирование его мировоззрения. Так же не оставалось вне пристального внимания писателя творчество и сама личность Г.Р. Державина. Начиная с самых первых произведений и заканчивая последними замыслами Толстого, в них неизменно присутствует фигура Державина как яркого представителя своего времени и даже символа ушедшей эпохи.

Для Толстого, вне сомнений, Державин являлся классиком русской литературы, на творчестве которого воспитывалось несколько поколений русского дворянства. В повести «Детство» юный Николенька, сочиняющий стихи, в поисках образцов обращается к поэзии И.И. Дмитриева и Г.Р. Державина: «Против моего ожидания, оказалось, что кроме двух стихов, придуманных мною сгоряча, я, несмотря на все усилия, ничего дальше не мог сочинить. Я стал читать стихи, которые были в наших книгах, но ни Дмитриев, ни Державин не помогли мне; напротив, они еще более убедили меня в моей неспособности»1. Князь Иван Иванович, когда ему показали стихи героя, одобрительно замечает: «Почем знать, ma cousine, может быть, это будет другой Державин» (1, 55).

Можно отметить и небольшую деталь из текста романа «Война и мир»: торжественное чествование Багратиона в английском клубе начинается под хоровую песню, сочиненную Державиным — «Гром победы раздавайся, веселися, храбрый росс»2.

В 1878 г., собирая материалы к роману «Декабристы», Толстой отметил в записной книжке: «1816. В России литературное. Знаменитые живые писатели: Карамзин, Державин, Дмитриев, Батюшков, В. Пушкин, Хвостов, Шишков, Нелединский, Кутузов, Дашков» (17, 459). Этот перечень заимствован из письма А.Д. Илличевского, товарища А.С. Пушкина по лицею, к П.Н. Руссу от 20 марта 1816 г., где он писал: «... в лицее видел я Дмитриева, Державина, Жуковского, Батюшкова, Василия Пушкина и Хвостова; еще забыл: Нелединского, Кутузова,

Дашкова»3. Толстой из названных в письме писателей не включил в свой список Жуковского и прибавил Карамзина и Шишкова.

В дополнение к многочисленным материалам о декабристах Льву Николаевичу для изучения были присланы Семеновским 25 марта 1879 г. бумаги барона Штейгеля, в которых среди разных выписок и заметок находились стихотворения Державина о рабстве (17, 487). К сожалению, теперь невозможно установить, какие конкретно это были произведения, остаются лишь предположения. Может быть, в дальнейшей работе над романом «Декабристы» Толстой мог использовать эти стихи Державина как программное чтение декабристов в своем кругу, совпадающее с их политическими воззрениями, а поэт мог стать одним из исторических персонажей повествования в качестве «знаменитого живого писателя».

Державин заинтересовал Толстого как современник своей эпохи в связи с обширным замыслом повествования о судьбе императора Александра 1.27 сентября 1905 г. Лев Николаевич писал в дневнике: «... читал с отметками Александра I» (55,164). Он читал труд Н.К. Шильдера «Император Александр, его жизнь и царствование». Четыре тома этой книги, издания Суворина 1904-1905 гг., находятся в Яснополянской библиотеке. Сохранились отметки Толстого, свидетельствующие о тщательном изучении этого жизнеописания: среди них отдельные полоски бумаги, служившие закладками к его определенным страницам. На этих полосках указывалась страница книги и то, что на ней заинтересовало Толстого. На странице 120 писатель обратил внимание на следующее, по-видимому, важное для его замысла событие в жизни Александра I: «Ссора с Державиным» (55, 517). Возможно, в дальнейшем повествовании о судьбе императора отмеченное событие было бы подробно описано и мотивировано, и Державину была бы отведена своя роль исторического персонажа александровской эпохи. Но из задуманного обширного замысла сохранились лишь незаконченные наброски повести «Посмертные записки старца Федора Кузмича», обрывающиеся на воспоминаниях Александра I о своем детстве.

В статье 1862 г. «Прогресс и определение образования» творчество Державина и других писателей рассматривается Толстым в контексте значимости, необходимости, полезности русской литературы для народа: «Есть сочинения Пушкина, Гоголя, Тургенева, Державина, Филарета. И все эти журналы и сочинения, несмотря на давность существования, не известны, не нужны для народа и не приносят ему никакой выгоды. <...> Наша литература не прививается и не привьется народу, — надеюсь, люди, знающие народ и литературу, не усомнятся в этом. Какое же благо получает народ от литературы? Библий и святцев до сих пор народ не имеет дешевых. Другие же книги, которые попадают к нему, только обличают в его глазах глупость и ничтожество их составителей; деньги и работа его тратятся, а выгоды от книгопечатания, — вот уже сколько времени прошло, — мы не видим ни малейшей для народа. Ни пахать, ни делать квас, ни плесть лапти, ни рубить срубы, ни петь песни, ни даже молиться — не учится и не научился народ из книг» (8, 340). Перед нами очень важная трансформация идеи народности русской литературы, волновавшая в свое время и Державина как яркого представителя эпохи Просвещения: от возвышенного служения на благо народа и воплощения высшего смысла национального начала до вполне земного, утилитарного значения: практической выгоды для народа. Толстой, споря с современными прогрессистами, для которых «книгопечатание была любимая, избитая тема», считавших «всегда безусловно», что «распространение его и вследствие того грамотности», несомненным благом для всего народа (8, 339), обращался в некоторой степени и к современникам Державина, и к самому поэту, поддерживавшему идеи просвещения народа, веровавшему в прогресс и пользу книгопечатания. Они в восемнадцатом столетии видели его начало, были у его истоков, когда идеи были свежи и однозначно прекрасны; Толстой в середине девятнадцатого века подводил итоги, на его взгляд печальные: «Всякий добросовестный судья, не одержимый верою прогресса, признается, что выгод книгопечатания для народа не было. Невыгоды же его ощутительны для многих. Г. Даль, добросовестный наблюдатель, обнародовал свои наблюдения над влиянием грамотности на народ. Он объявил, что грамотность развращает людей из народа. На наблюдателя посыпались неистовые крики и ругательства всех верующих в прогресс... Факт же остается фактом, который подтверждают мои собственные наблюдения и который подтвердят все люди, имеющие прямые сношения с народом...» (8, 340-341)4.

Позже Толстой изменил свои взгляды на «книгопечатание»: он начал писать для народа и участвовать в издании для него доступных, полезных и дешевых книг. 24 октября 1910 г. Толстой, просмотрев листовки и дешевые книжки, присланные «Посредником» А.Л. Толстой для раздачи народу, написал издателю И.И. Горбунову-Посадову свои пожелания по подбору книг для печатания. Он предлагал «отчасти посредственные» и плохие книги «одного, определенного направления» заменить более разнообразными: «простыми, веселыми, без всякого замысла историями», «практическими руководствами земледелия, садоводства, огородничества» (82, 206). «Третий отдел — выбрал бы, — писал Лев Николаевич, — лучшие стихотворения: Пушкина, Тютчева, Лермонтова, даже Державина. Если мания стихотворства так распространена, то пускай, по крайней мере, они имеют образец совершенства в этом роде. Об этом еще придется подумать» (82, 207). Эти строки особенно важны и знаменательны, потому что написаны за три дня до ухода писателя из Ясной Поляны, в те последние дни, когда все подвергалось окончательной и истинной оценке. Толстой подтвердил свою раннюю высокую оценку творчества Державина, его значимости для русской литературы: наряду с первыми русскими поэтами он «образец совершенства» в стихотворстве; его поэзия безусловно народна — его стихи выбрал Лев Николаевич для народного чтения, что является высшим критерием простоты и ясности формы и содержания произведений поэта, его доступности для понимания народа.

В 1893 г. Толстой в ответном письме от 13 ноября к переводчику Л.П. Никифорову, которого задело его замечание, что «писателя нужно судить по его писанию, а не по его нравственной личности, не по его жизни» (66, 417), невольно продолжил известную литературную полемику о значении «поэта на поприще слова». «Я очень понимаю, — писал Лев Николаевич, — что суждение о том, что писателя нужно судить по его писаниям, а не по его делам, не нравится вам. Мне такое суждение тоже противно. Но я, как и говорил вам тогда, только делаю замечание, что писание — дела писателя, как это метко сказал Пушкин» (66, 415).

С этим высказыванием Пушкина Толстой мог познакомиться в статье Гоголя «О том, что такое слово», вошедшую в «Выбранные места из переписки с друзьями», и в статье Жуковского «Слова поэта — дела поэта» 1848 г., впервые напечатанной под заглавием «О поэте и современном его значении» в журнале «Москвитянин». Гоголь писал: «Пушкин, когда прочитал следующие стихи из оды Державина к Храповицкому: За слова меня пусть гложет, За дела сатирик чтит — сказал так: "Державин не совсем прав: слова поэта суть уже его дела"». Развивая мысль Пушкина, Гоголь утверждал: «Поэт на поприще слова должен быть так же безукоризненней, как и всякий другой на своем поприще»5. Защищая высказывание Державина, на статью Гоголя ответил Жуковский. По поводу весьма значительного выражения Пушкина — «слова поэта суть уже дела его», Жуковский высказал и свой взгляд на возвышенное значение творчества вообще и поэзии в частности6.

Вступая в эту полемику, Толстой в упомянутом выше письме подтверждал замечание Пушкина примером из жизни известного французского писателя-просветителя: «Если Руссо был слаб и отдавал детей в Воспитательный дом и мн. др., то все-таки дела его, как писателя хороши, и его нельзя равнять с праздным развратником» (66,415-416). Далее Лев Николаевич, развивая мысли предшественников, высказал свой взгляд на значение сопряжения слова и дела в творчестве и жизни писателя: «А что человеку надо всеми силами стремиться делать и исполнять то, что он говорит, то про это не может быть и речи, потому что только в этом жизнь человеческая. Скажу даже, что если человек не стремится всеми силами делать то, что он говорит, то он никогда и не скажет хорошо того, что надо делать, никогда не заразит других» (66, 416). Перед нами важный для анализа традиций русской литературной мысли факт опосредованного восприятия Толстым размышлений Державина о творчестве в контексте их исторического развития.

Другие примеры, до сих пор неисследованные, уже непосредственного восприятия писателем мира образного воплощения идей поэта можно найти в «Дневниках» Толстого. В записи от 18 декабря 1899 г. содержатся его глубокие размышления, навеянные строчками оды Державина «Бог»: «Я раб, я червь, я царь, я Бог7. Раб и червь — правда, а царь и Бог — неправда. Напрасно люди придают особенное значение и величие своему разуму. Пределы человеческого разума очень недалеко и тотчас же видны. Пределы эти: бесконечность пространства и времени» (53, 232). Эти рассуждения о пределах человеческого разума созвучны следующим строчкам Державина:

  Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий, —
Тебе числа и меры нет!

В данном случае Толстой увидел в содержании оды не богословское, а только философское понятие Бога как воплощения бесконечности мироздания. Державин в своих объяснениях, относившихся главным образом к первому четверостишию, знаменательному для понимания всего сочинения:

  О Ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный
Без лиц, в трех лицах Божества! —

предупреждал возможность подобного восприятия. «Автор, кроме богословского православной нашей веры понятия, — писал поэт, — разумел тут три лица метафизические, т.е. бесконечное пространство, беспрерывную жизнь в движении вещества и нескончаемое течение времени, которые Бог в себе совмещает»8.

В сознании современника эпохи Просвещения уже началось губительное по своим духовным последствиям у будущих поколений раздвоение понятия Бога, подмена православного христианского значения его метафизическим. На смену естественной вере, впитанной с рождения, непосредственному восприятию мира как божественного замысла приходит разрушающее внутреннюю гармонию человека рассудочное познание, которое вступает в мучительное противоречие с сохранившимися в душе религиозными представлениями. Но восстает душа художника против самоуверенного вторжения чисто рационального начала, которое разлагает мир на составляющие и тем самым лишает его внутреннего смысла и гармонии. «Дух, всюду сущий и единый», создающий цветущую сложность мироздания, «Кто все Собою наполняет, / Объемлет, зиждет, сохраняет», утверждает Державин, «никто постичь не мог»:

Не могут духи просвещенны,
От света Твоего рожденны,
Изследовать судеб Твоих;
Лишь мысль к Тебе взнестись дерзает, —
В Твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг9.

Вечность преграждает пути познания мира просвещенному человеку, возомнившему себя «царем» и «Богом» на этой стезе.

О том же пишет Толстой в Дневнике «Человек видит, что окончательные ответы на вопросы, которые он задает себе, все удаляются и удаляются, и во времени, и в пространстве, и в обеих областях этих последнего ответа нет, потому что обе области бесконечны» (53, 232-233). В таком контексте согласие Толстого с утверждением Державина: «Я раб», «я червь» — и отрицание утверждения: «Я царь», «я Бог», — не есть отрицание писателем божественной сопричастности человека, а лишь утверждение земного предела его разуму: «Он вполне годен только на ответы о том, как жить человеку. Только в этой области он дает окончательные ответы» (53, 233).

За этими рассуждениями Толстого в 1899 г. скрывается долгий мучительный поиск смысла своего существования и веры как его основы, которому всегда мешало его рациональное восприятие таинств христианской религии, холодный анализ Евангелия. Толстой хотел, но не мог придти к вере бессознательно: его сердце молчало, оставался — только разум; но он прекрасно понимал бессилие разума в познании Бога и бессмысленность своих попыток. "... вы меня обижаете, — писал Лев Николаевич в феврале 1877 г. своему другу А.А. Толстой, — предполагая во мне fausse honte10 в вопросах религии <...> для меня вопрос религии такой же вопрос, как для утопающего вопрос о том, за что ему ухватиться, чтобы спастись от неминуемой гибели, которую он чувствует всем существом своим, и религия уже года два для меня представляется этой возможностью спасения... А дело в том, что как только я ухвачусь за эту доску, я тону с нею вместе. И еще кое-как je surnage11 пока я не берусь за эту доску. Если вы спросите меня, что мешает мне, я не скажу вам, потому что боялся бы поколебать вашу веру. А я знаю, что это высшее благо... и потому я не стану вам говорить, а буду радоваться на вас и на всех, кто плывет в этой лодочке, которая не несет меня» (62, 311). Это исповедь человека, убежденного, что философия ничто не даст, что без религии жить нельзя, а верить он не может. Толстой едет за духовным советом в Оптину Пустынь, надеясь рассеять свои сомнения, рассказав монахам все причины, по которым не может верить. Но в 1881 г. надежда придти к «жизненному христианству», к вере народной угасла.

Губительный процесс раздвоения сознания приходил к мучительному финалу: душа Толстого, утратившая гармоничную основу мировосприятия, металась в мучительных поисках выхода: внутренне отрекшись от православной веры, он вступил на путь богоискательства, полагая, что в этом сущность религиозной жизни. Для него осталась недоступна и мистическая, и метафизическая сторона христианства, которую он понимал как религиозно окрашенную этику, поэтому считать религиозные воззрения Толстого христианскими невозможно. Но выработанное им самим религиозное учение являлось для него лишь «условным символом веры», временным успокоением12.

Приведенные выше рассуждения Толстого можно рассматривать как своеобразный комментарий к образным воплощениям идей Державина, как осознание в новом временном пространстве сущности духовного опыта, накопленного в прошлом, и преемственность в его постижении писателем последующего поколения.

Примечания

1. В третьей редакции главы XVI вместо сочинений Дмитриева и Державина названы — Пушкин и Державин. См.: Толстой Л.H. Полн. собр. соч.: В 90 т. М., 1928. Т. 1. С. 46. Далее ссылки на это издание в тексте с указанием тома и страниц.

2. Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. М., 1979. Т. 5. С. 23.

3. Русский архив. 1863. Стлб. 966.

4. Эта статья вызвала разноречивые отклики современников. Одни осуждали Толстого как нигилиста, другие увидели в его статье «искреннее отречение от всяких наносных теорий и начал» и объявили писателя приверженцем славянофильства и «врагом всякого нигилизма». См.: Время. 1863. № 2.

5. Гоголь Н.В. Сочинения: В 7 т. М. 1890. Т. 4. С. 575-578.

6. Москвитянин. 1848. № 4. С. 11-26.

7. Стих из оды приводится Толстым неточно. У Державина: «Я царь — я раб, я червь — я бог!». См.: Державин Г.Р. Сочинения: В 7 т. М., 1868. Т. 1. С. 132.

8. Державин Г.Р. Указ. соч. Т. 1. С. 139-140.

9. Там же. С. 130-131.

10. ложный стыд (франц.).

11. всплываю, плаваю на поверхности (франц.).

12. См.: Булгаков С. На смерть Толстого // О религии Толстого. М., 1911. С. 7-8.

Яндекс.Метрика © «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2018
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты