Гавриил Державин
 

Незаконнорожденный

Чиновники, затаенно трепеща, ожидали первых шагов нового правителя, предваренные страшными россказнями о буйном наместничестве в Олонецком крае, где он травил судейских за непослушание медведями и сажал на цепь.

Посадил в острог за взятки и зловредное употребление должности вице-губернатора, прокурора и всех палат секретарей. Не пожалел, перешагнул и через начальника своего, генерал-губернатора Тутолмина, мающегося нынче то ли под следствием, то ли под судом. Конторы бросили писать, обсуждая с утра до вечера вновь прибывшего властелина их судеб.

В директорстве домоводства и лесоводства губернский секретарь Алябьев, человек в общем незначительный и косоглазый, но видевший, как сам он был уверен, всякого насквозь и в землю на аршин, со знанием дела успокоил:

— Благо богу у нас медведи в Моршанском и Шацком уездах остались, пока отловят да пока привезут, да пока выберут на кого напускать... время еще есть чуток пожить.

Коллежский регистратор Ивенский, плут великий по части бумажных крючков и выкрутасов, не согласился:

— Почем знать, может нас к ним повезут и бросят в диком лесу на растерзание. А ежели медведь не сыщется, то волков у нас хоть пруд пруди, больше чем собак. Вон, надысь, за Тезиковым мостом, на выпасе, опять приказную лошадь задрали. Волк, зверь, хоть и помельче медведя, но жестокосерднее. Его превосходительству глазком лишь мигнуть достанет — любого разорвут. Животные они тоже чуют, у кого власть высшая. Не в пример некоторым двуногим безмозговым существам...

Город поник и сомлел в полуденном мареве июльской жары. Знои стояли такие, что слышно и видно было, как испаряется волнистым миражем вода в тинистой и илистой Цне. Но казенная братия в палатах, судах и присутствиях более исходила потом от страха перед идущими переменами, нежели от жгучих лучей светила, пронизывающих веретена черноземной пыли, носимых ветром по улицам.

Все жаждало дождя — земля, деревья, кусты, трава. Непросыхающие круглый год лужи покрылись серой, потрескавшейся от сухоты коростой. Богатый купец-прасол Афанасий Иванович Суботьев, имевший на Долевой обширные ледники-подвалы, забитые мясом, в дюже уж нестерпимые дни пускал заседателей Казенной палаты остудить тело и душу, угощая за свой счет водочкой с квасом и сбитнем.

Старший фискал, в дикообразе жестких рыжих волос Терпигорев, цыкнул на хозяина:

— Хмельного — ни-ни. Ты что? Под монастырь нас подвести хочешь? А вдруг нагрянет? А мы тут, вот они — готовенькие, разлюли-малина!

Остальные поддержали:

— Да, с этим не шути. Он сам еще тот шутейник. Стишками-смешками саму императрицу так обратал, что она ему сундук изумрудами обложенный, золотыми червонцами набитый презентовала. Стихоткач он, врут, гипнотический и магнетический. Как зачнет вирши говорить, так люди, как завороженные, вокруг него кругами ходить начинают и все им веленое сполняют, хоть и богопротивное чего и самое, что ни на есть, низменное, особенно дам касаемое. Как во сне пребывают и потом ничего не помнят. Признаватьсято себе дороже, хе-хе-хе. Срам и позорище.

Да и что толку — дело сделано, назад пути нетути! Вон вчерась он на бабу посмотрел и как стрелой... как шла по суху, так и болотом поперла, хоть бы хны. Магницкая сила в нем содержится и фамилия у него, как у причта какого, — Держава Гавриилович. Слыхалось, сама императрица пожаловала за заслуги перед Отечеством ему орден. Он на пугачевских сподвижников сглаз наводил, они сами себя жизни решали.

— Спаси и помилуй. Эй, хозяин, ты тут водочкой козловской хвалился. Налей-ка по рюмочке для сугрева, да окорочку со слезой подрежь.

Невдолге казнопалатские разгорячившись, снявши не только сюртуки, но и жилеты, в одних кашемировых рубахах отплясывали среди серебряных от мороза свиных туш комаринского:

Чижик — пыжик, где ты был?
У Афоньки водку пил,
Выпил рюмку, выпил две,
Закружилось в голове...

На следующее утро копиист Ульян Фефелов, участник вчерашних веселий и рассказчик про правителя-колдуна, по молодости лет не испытывающий нетерпеливого похмелия, старательно выводил на гербовой бумаге с номером, числящимся за ним:

«Благородному и превосходительному тамбовского наместничества правителю и кавалеру Державину Гавриилу Романовичу от копииста казенной палаты... Рапортъ... Покорнейше доношу сим вашему высокопревосходительству в том, что титулярный советник Терпигорев со товарищи вчерашнего дня, нахлебавшись горячительных напитков, яко свинья в свином хранилище купца первогильдейщика Суботьева, поносные и черные слова разносили о вашем высокопревосходительстве... в чем чистосердечно свидетельствую и собственноручно расписуюсь...»

Фефелов, дрожа от возбуждения — пришел, наконец-то, час его звездный, и от страха — как бы кто не опередил, торопясь скорее, сложил рапорт вдвое, заляпал сургучом, разогревшимся сам — собою на окне от солнца, и, сбежав на первый этаж, отдал в экспедицию. Теперь оставалось только ждать. Только ждать, думал он горячечно. Начнется дознавательство — Терпигорева пинком под зад. На его место Чекин, на место Чекина Блажнин, а на его место — я!

* * *

Вице-губернатор Ушаков Михаил Иванович тайно, скопом и отдельно ненавидел правителей и наместников, потому что знал уверенно — ему до них не подняться, как ни тянись. Сама мысль о недостижимости «действительного» или «тайного» тлела в нем свечой панихидной, подогревала зависть к уже достигшим, а временем, возгораясь, толкала к действию.

Одно слово в его послужном формуляре — незаконнорожденный, записанное маленькими черными круглыми буковками, встало непреодолимой стеной на пути всей его карьеры. Державин уже третий, после Салтыкова и Коновницына, занимал должность, принадлежащую ему по праву. По праву достойного!

Сколько себя помнил, он всегда кому-никому, а завидовал. Детские и юношеские мечтания и желания по странной неизбежности облекались в зависть. Он завидовал брату единокровному Алексею, кончившему Пажеский корпус и дослужившемуся до генерал-майора. Завидовал Лабе, дальнему сроднику и секретарю Гудовича, такому же, как он, статскому советнику, за то, что забрать должны вот-вот в Сенат экзекутором, где он непременно получит «действительного». Зависть через уважение испытывал он к достойным, а через презрение к недостойным, удостоенным не по заслугам.

Взять наместничество, вот уж, почитай, четвертый год тянет он его ломовиком и везет коренником. Правители-временщики меняются, как перчатки, а он остается. Да вот, ни родом, ни рылом не вышел. Дворянство личное выслужил с горем пополам. Одну пополаму службой усердной, жилы рвущей, а вторую деньгами — в Питер немерено отвезено. Полстолицы надсмехаются — Граф Бобринский Тамбовского уезда!

Но дело знаемое и понятное — те, кто берет, тех, кто дает, выше себя не поднимают. Царица именных дворян не очень жалует, в губернаторы не пускает. И здешних уроженцев, тутажильцов, тоже во избежание соблазнов местных появления. Блажь! Будто пришлые все насплошь хрустальной честности и чугунного некорыстия. А посмотреть с другого бока? Здешник, он за свой край родимый вдвойне радеет. Завязан узами и узлами неразрывно и неразрубно. Родственники, свойственники, сватья да кумовья, друзья и враги. Боятся, что свои за круговую поруку скроются? Это тоже как толковать. Есть и другая манера властвования — бей своих, чтоб чужие боялись. Ссорь и натравляй, а сам управляй!

Они там, у престола, того не разумеют, что тутарожак лучше варяга всякого пришлого, местный обиход и обычай знает. У местного вожжи уже в руках — сел и поехал. Управляй — дорога знакомая. Ушаков подошел к темному зеркалу глубокого чешского стекла, поднесенного купечеством в прошлом году к сороковнику. Из толщи времени смотрел на него обыкновенный человек славянского облика с чутком мордовским. Никакого своеобразия, впрочем и безобразия тоже. Плоский лоб с морщинами страдальческими, завистью оставленными, чуть с прищуром и раскосинкой недобрые, с колючей искрой глаза, губы презрительные, с тоскливыми складками вокруг. От зеркала мысль опять метнулась к торжеству прошлогоднему. Одних денег натащили с городов и уездов бочку, как капустой набитую. Казначей Антишкин трусоват, до сих пор ассигнации на золото и серебро не обменял, все трухает. А ведь с каждого рубля себе семитку оставляет. Чего канителится? Вор у вора — не грабеж, а дележ! Казна не оскудеет. Ничья она, одно слово — казенная. Все одно, пока до Питера доберется — в Рязани, Москве уполовинят.

Да, господин виц, стареть начинаешь. Под глазами злоба нависла мешками. Брюхо мундир раззявило. А все из-за чревоугодия ночного. Вот напасть, а может, и болезнь какая — года два как уж днем в рот ни крошки не лезет, а ночью жор нападает — метётся все подряд.

Этот Гаврила — Гамадрила столичная никак не разгадывается. Видно, без Бельского не обойтись, как ни крутись. Плут и мошенник первостатейный, но ловкач и шельмец виртуозный. До генерал-прокурора Вяземского, князя Нарышкина и графини Воронцовой только через него достучаться можно.

Если на небе все в руцех божих, то на земле в ихних.

Пусть я ничтожество, но великое! От щенка — сынка девки дворовой до вице-губернатора дистанция непреодолимая, как от каптенармуса до фельдмаршала. Путь, мною совершенный, только человек выдающийся преодолеть может. Пройдено больше, чем осталось! Следующий чин — генеральский, поднатужился, пукнул и в дамках!

Вошел, спросившись, коллежский регистратор Раздорский. Ушаков оглядел чинишку. Новенький, в обляпочку, рюмкой в талии виц-мундирчик вызвал зависть.

— У кого шить изволили?

— У Акинфия Петровича на Большой. Мастер знатный, а недорогой.

Ушаков пощупал живот: «Надобно сала меньше жрать и разносолов у Шульца, больше на рыбу налегать с овощами разными. Как все же приятно быть молодым, легким и стройным, вот как этот стрекозел».

— Так ты что хотел-то?

— Просители ждут-с.

— Пусть Биркин примет с журналистом1, а мне доложит опосля.

Нет, все же пустое болтают, что зависть — свойство разрушительное, напротив, созидающее, стремление рождающее. Другое дело — сравнивать себя постоянно с другими, мучительство, ни с чем не сравнимое. Но путь к самому себе всегда через тернии лежит. А зависть, она, кроме всего прочего, родительница достоинств и радостей жизни.

Вот только грань знать надо, где кончается зависть и ненависть начинается. Допустим, завидую я Державину ровно на столько, на, сколько и ненавижу. А чему там завидовать? Жердина длинная и тощая, говорить толком не может, даром что стихотворец. Замнется, заткнется на ровном месте, то есть слове. Сразу пришепетывать начинает, бекасом на болоте шипеть по-змеиному, бекать и мекать бараном. Да о чем это я сам перед собой обманство строю! Губернатор, будь он трижды косой, хромой и кривой, прекраснее записного красавца регистратора коллежского, потому что самое присушительное и привлекательное на свете — властительство. В нем вся красота и совершенность. Оно все прочее на свою сторону перевешивает, потому как весомее злата и серебра.

Знать бы, ведома ли зависть Державину? И кому, чему он завидует? В сенаторы метит? В секретари придворные? Виц вытащил из бокового кармана изящную записную книжицу в зеленой тисненой коже. Взял из раззявленного бронзового арапа новейшее достижение — стеклянное «вечное перо» и записал: «Разыскать слабосильные места наместника и его благоверной». Тренькнул колокольцем секретаря:

— Вели к завтрему четверик дорожный закладывать, по уездам поеду с ревизией.

— Какую сторону избрали, ваше высокородие? Надолго-с?

— Пошел вон, шельма! Инкогнито еду. Все тебе скажи — враз курьеров разошлешь с упреждением.

Примечания

1. Журналист — чиновник, ведущий протокол.

Яндекс.Метрика © «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2018
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты