Гавриил Державин
 

«Легким осязаньем уст сладостных твоих...»

Сильные слова — люблю, обожаю — слабели перед чувством, владевшим им.

Спеши супруг к супруге верной,
Обрадуй ты, утешь ее...

Страсть, питаемая к жене, с годами нисколько не насыщалась, а, напротив, постоянно голодала, требовала удовлетворения. Дать ее могла одна лишь Пленира. И сейчас, через много лет после свадьбы, ничего не изменилось. Строки, подаренные невесте, вполне могли бы родиться и в Тамбове:

Лилеи на холмах груди твоей блистают,
Зефиры кроткие во нрав тебе даны,
Долинки на щеках — улыбки зорь, весны,
На розах уст твоих соты благоухают,
Но я ль описывать красы твои дерзая,
Все прелести твои изобразить хочу.
Чем больше я прельщен, тем больше я молчу,
Собор в тебе утех, блаженство вижу рая...

После каждого, пусть и недолгого расставания, называемого «разлукой горькой», бросался он к своему сокровищу:

Лобызаю, умираю,
Тебе душу отдаю,
Иль из уст твоих желаю
Душу взять с собой твою.

Среди многих талантов — поэта, деятеля государственного, рисовальщика, добродетельного человека, обладал он и не всем дарованным даром — любить. Ожиданием чуда любви наполнен был с юношества. За семь лет до встречи с пленительной своей Катюхой, с силою пророка начертал на грифельной доске:

Не сожигай меня, Пламида,
Ты тихим голубым огнем,
Очей твоих, от их и вида
Не защищусь теперь ничем.
Хоть был бы я царем вселенной
Иль самым строгим мудрецом,
Приятностью, красой сраженный,
Твоим был узником, рабом.

Катерына, как на малороссийский манер звал ее Капнист, скромница смиренная из простой обычной приятственности, которую произвел на нее Гаврила Романыч вначале, вырастила с годами большое и сильное чувство и, войдя в зрелую женскую пору, ответила ему страстностью не менее горячей.

Ее любовь не оделась в одежды деспотические и себялюбивые. Нет, она жила жизнью мужа, чутьем любящей женщины, чуя в нем великого поэта, ценя и понимая неповторимость его любви к ней.

Руки, грудь, уста и очи
Лобызаю у тебя,
Нету силы, нету мочи
Отделиться от тебя.

Через кисейную занавесь дождя замаячил темный от сырости губернаторский дворец. Из труб над апартаментами наместника поднимался дым. Озябла милая мерзлячка, затопить велела. Холодно нежной Пленире в стылой одинокой постели. В спальне горел мерно мерцающий огонь. Державин живо представил вставшую ото сна Катю: черное облако волос, чистые глубокие глаза и, улыбнувшись, выпрыгнул из кареты. Катерина Яковлевна, завидев уставшего с дороги мужа, всплеснула руками:

— Гаврюша, наконец-то, я уж измаялась, думала, случилось что. Здоров ли? Голоден небось?

По комнате плавала жара. Державин разомлел после долгой тряски, проникшей под одежду мелкой водяной пыли. Спать он хотел, но еще острее и безотлагательнее свою Плениру. Она в шелковом, табачного цвета пеньюаре, обливавшем тело, стояла перед ним, светясь неотразимой привлекательностью.

В уборной комнате настоявшаяся в широкой дубовой бадье вода пахла лесом и летом. С наслаждением смыв дорожную усталую грязь, чувствуя приятную чистую бодрость, облачился в любимый, привычный телу махровый халат с бархатным воротом. Предвкушение обладания желанной Пленирой всегда поражало схожестью с состоянием стихоткачества, сочинительства, когда вдруг внутри возникает острый восторг и на бумагу начинают изливаться, сливаться в энергические строки слова:

Как счастлив смертный,
Кто с тобой проводит время...

А она ждала, блестя влажными, миндалинами глаз, распустив по покрывалу смоляные волны бесконечных волос. Который раз уж лаская ее, не верилось в свое счастье, путая явь со сном.

Неужто сие невыразимо чудесное создание принадлежит ему? За одно это почесть себя избранником стоит! Бога благодарить надо за то, что подарил ему живую гармонию и бесконечный неиссякаемый источник блаженства. Чем дольше любил ее, тем на дольний рай с ней надеялся.

Поднялись к полудню. Правитель решился устроить себе отдых. В кои-то веки один денек без службы обойтись. С самого приезда не позволял ни воскресных ни престольных отпусков. В праздники жаждущих и страждущих пробиться до наместника больше, чем в будни — каждый думает, что он один такой хитрый. А как откажешь какому-нибудь богатейщику Сатину? Назавтра же разнесут: Державин от дворян нос воротит, высоко занесся, не по чину берет!

Кондратий подал кофий в постель. Ему с гренками, ей со сливками. Оба испытывали счастливое умиротворение, и, боясь спугнуть благостную тишину, молчали. Первым не выдержал переполнявших его чувств Державин:

— Катюша, ты небес блаженный дар!

— А ты, мой друг, не только теловладелец, но и души моей властелин. В рабстве этом райском пребывая, об одном молюсь, пусть длится, длится, длится...

И все вокруг радовалось жизни вместе с ними. После утренней смурости очистилось небо, солнышко, вспомнив лето, затопило комнату ярким светом.

— Катюша, пойдем в сад? Грешно в такое ведро взаперти сидеть. Одевайся, а я распоряжусь, чтоб чай в беседку подали. Среди немногих заслуг и приятных последствий оставленных предместником Макаровым, числился парковый сад, выходящий на высокий берег Цны, обнесенный с обеих сторон глухим тесовым забором, пересеченный дорожками, посыпанными песочком с толченым кирпичом. Силясь дотянуться до Царского села и Павловска, расставил бывший правитель по аллеям каменных нимф и богинь, прикрывших лицемерно нижнюю срамоту, но вываливших на общий показ верхние прелести.

Яблони, груши, вишни, сливы, завезенные уже плодоносящими, успели набрать силу, рост и сорили разноцветной листвой на красные дорожки. В глубине белела беседка, сделанная под римскую ротонду. Портик держала колоннада, сотворенная из вековых сосен, столь искусно отделанных и выкрашенных под мрамор, что не спутать было совершенно невозможно. По всей России ходили на отхожие промыслы знаменитые сосновские и моршанские плотники. С их «топорной работой» сравниться не мог никто. Сколько ими домов срублено на Москве, в Рязани, Воронеже, Пензе, Нижнем Новгороде, одному Богу ведомо. Пила, драч, отвес да нитка — вот и вся их нехитрость древодельская.

Главный их секрет таился в топоре. Лучшие мастера наструг тонким лезом глаже кожи девичьей наводить умели. Потому и не отличали заказчики деревянный столб от каменной колонны.

Наместница в Питере за последними фасонами, с ног сбившись, не гонялась, но в Тамбове сразу же законодательницей мод стала. Сегодня она вышла в голубом кашемировом платье с пышными робронами. Свежее лицо, озаренное персиковым румянцем и радостью любви, улыбалось погожему дню, аромату неснятых еще ярко-желтых яблок, покрытых сверкающими, исчезающими в солнечных лучах каплями. Они шли, тесно прижавшись, смежив веки, навстречу слепящему дню.

— Как я рад, как я рад Катенька, твоему довольству тамбовскому. В Олонце ты от скуки и тоски не знала куда себя деть, а тут занятий столько нашла, что уж и не знаю обо всех. Днем рисуешь силуэты, вечером танцуешь пируэты, прости за рифмачество:

Так бы, Ганюшка, прижалась к тебе навечно и не отпускала бы ни днем ни ночью, воедино срастившись. Избыток чувств перехватил дыхание. На глаза навернулись слезы. Державин не смотрел на нее, а любовался. Не любовался, а любил глазами волосы вороньего крыла, собранные в высокую корону, плавную смуглую шею, полуоткрытую округлую грудь с золотым медальончиком, застрявшим в притягательной ложбинке. Трогая взглядом ей тонкий римского выреза нос, выдававший потаенную страстную натуру, полукружья бровей — волосик к волосику, сжалось вдруг в жалости к ним обоим у него сердце. Как она молода и хороша! Четверть века всего, четверть жизни.

А он уж подстарок за сорок. В скорости сорок четыре стукнет. Нет, все не так! Любовь все равняет и разницу в летах не замечает... Главное, здорова Екатерина Яковлевна, довольна и на общественной благой ниве преуспела. Державин радовался достижениям супруги ни чуть не меньше, чем своим наместническим.

А она, как мысли его прочла:

— Чего же мне, Гаврюша, по моему нраву лучше? Желать уже сбывшееся — удел слепцов душевных. Спасибо силам небесным! А земных-то отблагодарил? Всем ли письма разосланы?

С главными протежистами, Воронцовым и Безбородко, Державин снесся еще в июне, но слабо, выспренно... «за спокойствие, которое нашел в Тамбовской губернии в сожительстве тамошнего общества и под начальством Ивана Васильевича благодарность вам вечно в душе моей пребудет...

Осмелюсь попросту сказать — какая разница против бывшего моего начальника!»

В Олонце Державин за стихи не брался, не до того было, но генерал-губернатор Тутолмин так его допек, что родил он четверостишие с намеком на его высокомерие:

Он (господь) кротких в милость принимает
И праведным дает покров,
Надменных власть уничтожает
И грешных низвергает в ров.

А вот Ермолову так обещником и остался. Просил он орловского рысака племенного присмотреть и деревеньку у реки душ на сто. Но больно скоро отставлен был от венценосной «барыньки» и от должности телесного «суветника».

Так и застряло поручение посередке. Ни тпру, ни но. А матушка его до сих пор поминает добрым словом, говорит, энергия его мужская усталость с нее снимала при трудах мученических над Жалованной Грамотой городам российским.

А сие означает, что Ермолов тоже в историю войдет, как лицо, причастное к рождению законов. Гаврила Романович по пальцам пересчитал месяцы. Да, в марте этошного года просил об жеребце с вотчинкой, а в июне уж и получил приказное «разрешение» высочайшее отбыть для отдыха продолжительного за границу не менее как на три года.

Графа Андрея Шувалова добрейшего с милейшею супругой не забыл, отписался и не единожды. На Пасху не утерпел, черканул Поспелову, в Питерское правление губернское переведшемуся из Олонца от греха подальше, чтоб до Тутолмина не докатилось: «Я здесь против Петрозаводска подлинно душевно и телесно воскрес...»

— Гаврюша, ты меня слышишь? Или себя одного? — засмеялась дочь любимого камердинера Петра III и кормилицы великого князя Павла Петровича, сестра его молочная.

— А? Да, да! Неуряды денежные меня тоже беспокоят. Ты же знаешь, я изо всех трех имений вытребовал оброк на два года вперед. При наших тратах, душа моя, и комиссариатской казны не хватит, вознамерся я и ее в расход пустить.

— Я, Ганя, не о деньгах. Тещенька твоя любимая, Матрена Дмитриевна, приезжает и не с пустыми руками. Приданое давно обещанное от великого князя везет. Да, я спросила, поедем ли визит делать обещанный давно твоим милым родственникам Ниловым? Они спектакль новый дают в нашу честь...

— Коль сказались, ехать надобно. Я на тебя глядя, дивлюсь и радуюсь. Так завлеклась занятиями разными, не запалилась бы с непривычки. Весь город с твоей легкой руки профили режет. Сажевая бумага дороже гербовой ценится. Председатель гражданской палаты Чичерин всех родственников повырезал и по стенам развесил. На дворовых перешел. Так увлекся, что и куликать меньше стал. Дамы губернские, как обезьянки, с тебя все фасоны списывают и сами на питерский манер одеваться принялись. Пришла вчера в присутствие гагара рахманная — все чуть со стульев не попадали. А это подполковница Мосолова. Роба на ней красная, наподобие королевиной, а на голове Левантский тюрбан по-драгунски с уборкой из цветов. Это при ее-то росте и прелестях телесных необъятных! Франтиха из Борозды! Выходить в свет задумала, а корсет в юбке в двери не протискивается. Гудович Иван Василич и тот в последний приезд, между охотами и обедами, узрел, заметил:

— Приятно, говорит, видеть душевное освежение, производимое Екатериной Яковлевной в местном застоявшемся дворянстве, помнишь?

Губернаторский дворец единственное большое и красивое здание, крашенное тремя красками, — белой, красной и зеленой, будучи главным судебным и присутственным местом, сделался, кроме того, блестящим и приятным средоточием собраний и увеселений общества. Виною тому явилась губернаторша. Что заставило ее, одну из первых красавиц Петербурга, допущенную к Малым и Большим Эрмитажам, балах в знатнейших домах столицы, где она гуляла среди невиданных благоухающих, ярко цветущих растений, поющих дальноземных птиц, покинуть беззаботную разноцветную придворную жизнь и окунуться в сонную, покрытую липнущим к обуви и одежде жирным черным черноземом, темень.

Лишиться привычного женского комфорта, пахнущих лавандой туалетных комнат с беломраморными ваннами и бидэ, бронзовыми кранами с горячей водой, пахнущей сиренью и резедою, сменить блистающую огнями Невскую першпективу на темень беспроглядную Дикого Поля, непролазные непроезжие чащи, где падающие деревья чуть не раздавили однажды ее карету? Супружеская любовь и долг?

— Я, Гаврила Романыч, счастлива там, где тебе довольно и нравительно. Заседатель Протасов слух пустил, что мы с тобой плату за уроки на собственную нужду пускаем...

Рубль с каждого родителя — пустяки сущие. Я же от себя каждому учителю по рублю доплачиваю, жалуются — мало. Особо Роминский ропщет. А ворчит — ехал за длинным рублем, а получилась длинная дорогая дорога. Виц твой Ушаков недовольство выразил на сообщие занятия девочек и мальчиков. Чичеринский сынок его племянницу треплет и за волосы таскает.

— Недовольные, Катюша, всегда найдутся. В любом месте и деле. На всех одним пирогом мил не будешь.

Я давно хотела тебе сказать, не нравится мне Ушаков. Не любит он тебя. Раза три глаза его перехватывала, испепелить готов! Бойся ближних, дальние далеко — не достанут. Батюшка мой часто повторял. Свои предают. Чужим мы не нужны. Цезарь под кинжалами сподвижников пал, тех, кому доверял безгранично.

— Самый страшный вред от его потугов — воздух дурной, не более. На мое место ему не сесть, он у Ивана Васильевича не в чести. Гудович зрить его не может.

— Зато супруга его дражайшая из Разумовских вышла. Куда уж страшнее? Они с Лабой вкупе протежисты ушаковские самые ярые. У Лабы власти не менее, чем у Ивана Васильевича, вся канцелярия генерал-губернаторская в руках. Ушаков с Лабой — свойственники. Пускай хоть и седьмая вода на киселе, а щи под водочку вместе кушают. Дамы губернские пуще любой полиции знают все обо всех. Говорят, виц братьям Бородиным провиантские суммы под большие проценты в оборот дает уже года два как. И еще содержание от них имеет немалое за откуп. Чичериха врать не будет, Булдаков в юбке.

— Не тревожься за меня, Катенька. Не измаивай попусту сердечко свое драгоценное. Преотлично все складывается. Лучшего и желать-то грех. Я уж говорил, Фелица в письмах любезным и искренним другом обозначает. И Сенат вслед за матушкой «почтенным» удостоил. Пока, Катюша, будет иметься от меня главнейшая государственная польза — сбор податей своевременный и уменьшение недоимочное, всем буду и «любезен» и «почтенен». Особенно нынче, когда зреет в который уж раз очередная компания с Портой Оттоманской. Зреет и вот-вот нарывом гнойным прорвется. Ты головку шелухой разной не забивай. Скажи лучше, готов ли к представлению «Пролог» мой? Неделя — не срок, пролетит, как семь сорок.

— Готов, Ганюшка, готов. Костюмы пошиты, роли вызубрены, как Отче наш. В двенадцать пополудни репетиция. Приглашаю господина драматурга ревизию учинить.

— Нет уж, уволь, как увижу Лампилиуса Пустынником — и смех и грех. Ну какой из него просветитель и преобразователь? Тоже мне, нашли Петра Великого! Ему в синагоге псалмы читать, а не российского Громовержца лицедействовать. Сморчок-пигмей. И ботфорты на трехдюймовых каблуках не спасают — вышагивает, как петух кашкарский со шпорами. А акцент? Стонет с надрывом, смотри тут и помрет на сцене. Я же замысливал усталого, но не уставшего великана, просеку к свету без устали рубящего. Вот смотри.

Державин, вытянувшись, вырос вверх, расправил плечи и взмахнул рукой с воображаемым топором:

О дикий, темный лес, но в дикости прекрасный,
Стахиев шумом лишь и бурями ужасный!

— Понимаешь, любит он свою землю русскую, болеет за нее. За всех и каждого. Печальник народный. Но и его души необъятной не хватает на пространства необхватные.

Я годных много зрю на дело здесь дерев,
Но станет ли моих и века и трудов,
Чтобы очистить их? — Ах нет! Конечно нет!
По крайней мере путь я к свету проложу,
Пускай другие, кто за мной идут во след...

Гасвицкому Пустынника играть надобно, но он и слышать не хочет. Затвердил одно:

— Я вам не скоморох кукольный! На посмешище в живых картинах срамиться не стану!

— Сдается мне, Гаврюша, не Петра ты в Пустынника посадил, а себя самого. Больно уж прозрачны и очевидны намеки. И Гений с аспидной доской и грифелем в руках на тебя, юношу, махает. Может, не в случай, а на возмущение дворянству, недовольство заявляющему о совместном их детей с простолюдинами обучении, ты во втором акте возглашаешь:

— Внимай меня, кто б ни был ты таков!
Убогий и богач, подвластный и свободный,
И пахарь, и купец, и раб и благородный!

— Ох уж это шляхетство тамбовское! Спеси до небес, а спросишь про Ломоносова, в пень становятся, кто таков? Апломбу снобистского, сто очков вперед у Тредиаковского отберут. А про детишек чо толковать? Дети у всех сословий одинакие — добрые и пушистые. Это опосля один в князя вырастает, другой в лакея. Вот если бы у нас в учение по уму принимали, а не по титлу! У людей, Катенька, только две сословности иметься должны — таланные или бездари.

И вдруг спросил:

— А ты отдала бы своих отпрысков в училище общее с однодворцами посадскими?

Екатерина Яковлевна не ответила, поникла, сгорбилась, побрела по красной дорожке в глубь сада, к берегу реки.

Яндекс.Метрика © «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2018
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты