Гавриил Державин
 






I. Курьер

1

Поздно вечером домой к Державину наведался Булдаков. Слуга доложил о нем начальнику губернии, — комендант и городничий тотчас был принят.

В кабинете Державина в канделябрах горят свечи, близ окна налой. Кругом полки с книгами. Бюст Горация. Портрет Екатерины в платье воительницы Минервы. В кабинете, куда вошел Булдаков, светло, но и гуляют из угла в угол осенние ветерки, ибо окна еще не заклеены. Хозяин стоит за налоем, пишет. Из-за прохлады на нем старомодный зипунчик из сукна, на голове белый колпак. При появлении позднего гостя Державин на поклон ответил кивком головы, сел в пуховое кресло и жестом велел Булдакову тоже присаживаться напротив. Как только Матвей Дмитриевич последовал примеру хозяина, Гавриил Романович пытливо уставился в лицо другу, словно желая спросить, что его привело в столь поздний час.

Матвею Дмитриевичу ведом нетерпеливый норов потомка знаменитого выходца из Золотой Орды Багрима, однако он не торопится с объяснением цели своего прихода. Он достает из кармана плат и обмахивает им влажное, красное с ветра лицо.

Державин был занят. Слагал он, может быть, оду, а может, строчил в поместья деловые письма. Окажись помеха ему со стороны кого-либо другого, он, наверно, не скрыл бы своего недовольства. А приход Матвея Дмитриевича ему всегда в радость. Умственная сосредоточенность, в коей он пребывал в одиночестве и тишине домашнего кабинета, постепенно сползает с его лица, вот он уже улыбается и веселым голосом обращается к пришельцу:

— Что, голубчик, у тебя нового? По лицу, Матвей Дмитриевич, вижу, здоров и свеж, и молод, как вьюнош, — не собрался ли, друг мой, жениться на какой-нибудь тамбовской красавице? Вот уж обрадовал бы меня. Люблю, грешный, на свадьбах гулять.

Булдаков не может не понимать, что веселые вопросы задаются ради лишь вежливости, а также и для того, чтобы не молчать, и потому отвечать на них считает необязательным.

— Ну и погодка! — командирским басом говорит он, пряча наконец платок в карман и распрямляясь в кресле. — Орла я, знаете, Гавриил Романович, за рекой проминал — ветер, свету белого не видать. Хороший хозяин в такую непогодь даже собаку и ту запускает в сени, иначе от холода охрипнет. Спрашиваете, ваше высокопревосходительство, о новостях, так вот они. В Пушкарской слободе, на краю, слышно, вихрем у ветряка лопасть обломило. Упала лопасть на землю, пришибла двух куриц да поросенка. А у цыган в Инвалидной слободе, с краю тож, палатку взняло с шеста кверху и за облак забросило. С час, больше, говорят, палатка там висела, потом волею божьею ее сызнова опустило туда же, откуда ее подняло в воздушные сферы. По сему случаю две цыганки собрались принять православие, в церковь приходили, но батько их прогнал, полагая, что они замышляют что-то недоброе. Одним словом, худая погода всем в убыток. Взять ту же ярмонку. При хорошей погоде ярмонка дает доход, а при плохой — торговле убыток. Обыватели, знаете, отсиживаются по избам, лавки закрыты, сидельцы скучают без дела. Кто в эти дни не унывает, так это опять же цыганы: с медведем скоморошничают, приходится пресекать запретные забавы и гнать...

Булдаков был непривычно многословен. Державин вслушивался в его речи, находил их несколько смешными, но не до смеху ему было, поскольку он, зная Матвея Дмитриевича, понимал: не ради забавных баек о цыганах и их палатках он прибыл непрошеным, незваным повечеру, его, не иначе, занесло сюда какое-то особо важное обстоятельство, о коем он пока не решается говорить, и мелет чепуху, дожидаясь удобной минуты. Приступать к нему с расспросами со стороны было бы ошибочно, пусть полковник и кавалер действует по своему усмотрению.

— Этот самый ветер, скажу я вам, Гавриил Романович, для нашего города — бич негодующий, — продолжал Булдаков. — Крыши домов, как вы знаете, кроют кугой, от пожара безопасно. Но ведь гумна и овины по-прежнему — соломой. А сейчас молотьба повсюду, в овинах сушится хлеб. Того и гляди, из ямы искра вылетит — и началось. Вчера в обед по Астраханской дороге, близ дома Цветкова, два овина сгорело. Пока пожарники добирались, пепла и того не осталось...

— Но это уж твой, Матвей Дмитриевич, недосмотр! — сердито упрекнул Державин. — С такими пожарниками мы весь Тамбов с тобой предадим огню в одночасье, все погибнет, как Содом и Гоморра.

— Помилуйте, ваше высокопревосходительство, обиделся Булдаков. — Команда по пресечению огня у меня подобралась лихая, бочки новые, лошади сытые, да дороги-то в городе каковы! Ни проехать, ни пройти — грязь повсюду по затылок. Намедни его преосвященство Феофил ехал в карете, увяз так, что его человек со ста монастырских вытаскивали из бочага. На руках их преосвященство нести себя не дались, пришлось монахам и послушникам стать на четвереньки, поверх спин — ковер, так по спинам, как по сходням барки, и сошел на сухое место владыка. Народу на сей позар собралось смотреть уйма. Смех и грех, язвят, поносное в нашу с вами сторону глаголят...

— А про назем, который обыватели сваливают среди улиц, не глядя на наши запреты, они не глаголят? — сказал Державин. — Ежли так будет продолжаться, то и все двести лет нам в болотной жиже сидеть по уши.

— Вестимо так, ваше высокопревосходительство, — охотно согласился Булдаков. — Я вслух то же самое люду толкую — не хотят и слушать. Хоть применяй плетку...

Державин, услышав о плетке, неодобрительно покачал головой.

— О твоей плетке, Матвей Дмитриевич, легенды слагают, — сказал он. — Я тебя, добрую душу, знаю и не верю россказням, но не могу не видеть в них малой толики правды.

— Все это наветы и ложь! — горячо запротестовал Булдаков. — Не хвалясь, скажу: городом правлю мягко, со снисхождением. Людей на торжище, как иные прочие градоначальники в иных местах России, не граблю, с челобитчиков взяток не беру. В тюрьме у меня сидят одни виновные, а невинные отпущены. И больница, и инвалидный дом, и мосты — все у меня в исправности. А тот, кто на меня челобичествует, что я плеткой промышляю, тот по злу хочет посеять между нами раздор и ссору... Что до плетки, то я ее возле магистрата применил по крайней необходимости. Так было. Еду, смотрю: драка. Спрашиваю: в чем дело? Ко мне какая-то девица лет пятнадцати, вижу, из благородных, в ноги. Начинаю спрашивать: кто прав, кто виноват? Оказывается, девица хочет манерам и танцам учиться, а ей не разрешают. Девка — в бега, родители — за ней. До потасовки дошло средь улицы...

— Любопытно, почему же не разрешают?

— Старая песня, — отвечал Булдаков. — Нам-де незачем манеры и танцы, без них спокойнее жили. А у Державина в дому, говорят, заморский попугай проживает, хульные речи и крамолу против самой Матери Отечества кричит. А за такие дела, глаголят, губернатора не помилуют, отправят под конвоем на каторгу, да еще и тем достанется, кто танцам у него обучается... Я этого, темного, хоть и из благородных, выслушал и не смог сам с собой справиться — плеткой его хлестнул, чтоб другим неповадно...

Сообщение полковника и кавалера подействовало на Гаврила Романовича самым неблагоприятным образом. Крепко сжатые губы его изобразили скорбную мину, взгляд потух — испортилось у него настроение. Повторялось, кажется, с ним старое, как и в Петрозаводске, когда ополчились на него за медвежонка. Как он ни доказывал всем в самом городе, сколько ни строчил он оправдательных писем в Петербург, поверили не ему, Державину, а Тутолмину. Все в наместническом правлении знали, что медвежонок — лишь шутка, невинная шутка и мальчишество Якова Молчина, поручика, Державин, знали, тут ни при чем, но молчали, не мешая генерал-губернатору Тутолмину размалевывать сей смехотворный случай как ему вздумается. И здесь то же. И в наместническом правлении, и в Казенной палате, и в судах всем ведомо, что попугай — лишь повод осрамить начальника губернии, а истинная причина наветов в другом, в том именно, что он поймал было с поличным Ушакова в Медвежьем логу, что он, Державин, намеревался пресечь злоупотребления: с незаконной выгонкой вина, с поставками кирпича, с завышениями цен на соль. Но этого словно не замечают. Каждый понимает: сила за большинством, отсюда и держат нос по ветру, позабыв о боге, истине и законе.

«А то, может, тебе, Гавриил, к Ушакову с Бородиным — с повинным челобитьем! — сам себе сказал Державин, глядя на себя словно бы со стороны. — Это ж, братец, тебе выгодно. Держись большинства, гляди, куда веет дым, — легче будет прожить на свете! Фу черт, придет же такое в голову! — сам на себя выругался мысленно Державин. — Да за таковое дело от меня не токмо, что честный служака Булдаков, но и Архип, крепостной кучер, который всю жизнь делит со мной все горести, предоставляя мне возможность с радостями управляться как-нибудь одному, — оба они с презрением отвернутся от меня да еще скажут: а мы думали, что ты честный человек!..»

«Нет, нельзя мне быть подлым перед людьми, законом и самим собой, — далее думал Державин. — Жил я некогда, служа в гвардии, один, не было у меня жены, моей Плениры, не держал я на конюшне, в стойле, благородного Пегаса, оттого-то и мог я позволить тогда самые низкие выходки. И в карты я мог передернуть, с женщиной, не состоя с ней в законном браке, я мог подолгу жить, извлекая из этого своекорыстные выгоды, не думая, что с нею после меня будет. А сейчас при мне Катенька, моя Пленира, в стойле — Пегас, никак мне нельзя быть подлым и бесчестным!»

Державин поднял опущенную в раздумьях голову, глядя в глаза Булдакову, сказал:

— Все реченное, Матвей Димитриевич, лишь присказка. Где же твоя сказка?

— Догадлив! — смущенно засмеялся Булдаков.

А сказка Булдакова состояла в том, что вызывал его к себе в палату Михайло Иваныч Ушаков и просил за солдата губернской роты Кузьму Облизьянина, курьера, отпустил бы его комендант в отпуск в Нарву, откуда Кузьма родом. Булдаков возразил Михайле Иванычу: не прошло-де еще и трех месяцев, как Кузьма Облизьянин из отпуска, во второй раз в течение полугода ехать в отпуск ему невозможно: не положено... Ушаков выслушал и сказал свое: надо-де пожалеть Кузьму, у него семья и детки... Матвей Дмитриевич ушел от Ушакова, не сказав ни да, ни нет, а у себя в кабинете сам с собой стал думать: челобитье со стороны вице-губернатора за рядового солдата неспроста, Ушаков что-то хитрое затевает. Не из таких начальных людей Ушаков, чтобы запросто, за здорово живешь упрашивать за рядового курьера. Подумав так, Булдаков к Кузьме Облизьянину подослал своего верного человека, из курьеров, и выведал: Михайла Ушаков посылает Облизьянина в Питер со срочным пакетом по секрету, а отпуск для побывки с семьей придуман для отвода глаз.

— И вот я пришел, ваше высокопревосходительство, советоваться, — объяснял Булдаков, — что мне делать, отпускать лукавого Кузьму али погодить?

— С пакетом, говоришь?

— С пакетом по секрету, — повторил полковник и кавалер. — Чаю, лихое дело они против вас, Гавриил Романович, затевают. Надо бы остеречься.

— А сам-то ты что думаешь, Матвей Дмитриевич, на сей счет?

— В кутузку Кузьму — вот что я думаю, — ничуть не сомневаясь в правильности своего решения, сказал Булдаков. — А как посидит с недельку, так ему устроить сыск: что за пакет по секрету он везет в Питер?

Державин задумался. Ушаков шлет по секрету пакет — это не что иное, как продолжение склоки, направленной против него, Державина. Тем, что посадишь Кузьму в кутузку и учинишь с него спрос, склоке не помешаешь. Не с казенным курьером, так с другим частным лицом Ушаков все равно перешлет пакет.

— Я думаю, что курьера задерживать не надобно, — после молчания сказал Державин. — Пусть он ужо едет с пакетом. Я не казнокрад, не взяточник, чтобы бояться доносов. Однако, что они затевают, мне знать хотелось бы, чтоб учинить супротив них оборонь.

— Значит, отпустить?

— Отпусти, полковник! Но и выведай все до тонкости, насколько возможно: зачем послан?

— Слушаюсь!..

Булдакову можно было бы, пожалуй, и уходить. Но он мешкает. Ему хочется между прочим потолковать о политике, о войне с турками, порассуждать о ходе сражений, повосхищаться графом Суворовым, одержавшим блестящую победу в Тавриде под Кинбурном, о чем ему только что стало известно из «Губернских Ведомостей». И он заикнулся уж было о победе Суворова, но Державин не ответил, будто не слышал сказанного. Сидя в пуховом кресле, он смотрел в одну точку будто завороженный. Его взволновали новости: что еще за кляуза?

Тогда Матвей Дмитриевич встал, собираясь уйти. Гавриил Романович очнулся от раздумий.

— Что, разве уходишь? — удивился он. — Нет, нет, я так тебя не отпущу! Погоди-ка, друг мой!.. — И он подошел к шкапчику, выставил на стол графин и маленькие серебряные рюмки. — На дворе, братец, ветрено, погрейся...

2

В тот день с торговым человеком, прибывшим с товарами из Петербурга, от Катенькиной матери Матрены Дмитриевны Бастидоновой, пришла посылка — с золотной пластиной, на коей требовалось резцом изваять силуэт одного нужного человека из заемного банка, и письмо. Прочитав письмо, написанное писчиком под диктовку матери, Катенька уже поздно вечером отправилась к мужу ознакомить его со столичными новостями. Она застала Гавриила Романовича, как всегда, стоящим за налоем и писавшим. Что муж был не в духе, Катенька сразу определила по его хмурому лицу и косо брошенному на нее взгляду. Не отвлекаясь от письменного дела, мурза промычал вопросительное «ну?», и Катенька, всегда робевшая при виде сердитого мужа, объяснила причину своего позднего появления у него в кабинете письмом маменьки.

— И что же она пишет?

— Прости, но я, кажется, тебе, Гавриил, помешала, — сказала Екатерина Яковлена. — Я поспешила с грустным известием. Графиня Марья Андреевна...

Угадывая то, с чем так поздно пришла жена, Гавриил Романович сердито выговорил:

— Послушай, милая, графине Марье Андреевне Румянцевой исполнилось, насколько мне не изменяет память, сто с лишним лет. Дай бог всякому... С этим ты и пришла ко мне?

— Да... Графиня Марья Андреевна...

— Что у тебя еще? — не дал договорить Державин.

— Княгиня Екатерина Романовна пребывает в великой печали...

«Хороши же новости! — покрутил головой Державин. — Графиня померла, княгиня пребывает, черт возьми, в туге...»

— Чего недостает этой распроученой бабе княгине Дашковой?

— Сын у нее на пути в армию светлейшего князя Потемкина женился на девушке из мещанской семьи.

«Она говорит так, будто речь идет о государственном перевороте», — подумал про себя Державин и саркастически засмеялся.

— Да, беда велика! — сказал он. — С жиру она бесится, эта твоя Екатерина Романовна. — Сын женился — надо радоваться, но не горевать. Не от страха ли сие у нее, что сын ее вскоре сделает бабкой? Ведь они с царицей, как древнегреческие богини, вечно молоды.

— Ты сегодня зол, Гавриил, — упрекнула Катенька. — Скажи, что с тобой? Может, Булдаков принес тебе недобрые вести?

Державину не было желания входить в подробности перед женой о своем плохом настроении, он сейчас хотел одного — остаться наедине с самим собой.

— Нет, Катя, все хорошо, — не глядя на жену, сказал Державин. — Оставь меня, я занят...

Катенька вышла. Державин остался один. Он попытался было снова углубиться в бумаги, но письменные дела, которыми он был занят, показались ему сейчас лишними и ненужными. В голову хлынули другие мысли. Письмо от тещи Матрены Дмитриевны напомнило ему о Дашковой. Княгиня Екатерина Романовна еще задолго до переворота, с 1758-го, кажется, и по сей день состояла с императрицей в тесном дружестве, иногда, впрочем, прерываемом размолвками. Почему не брал между собой мир этих сиятельных дам, оставалось тайной. На жалованные поместья, денежные дары и прочие знаки властной милости Екатерина Романовна обижаться не могла. Она была одна из богатейших титулованных особ империи: директор Санкт-Петербургской Академии наук и художеств, а с 1783 года — Президент Российской Академии наук. Княгиня Дашкова высоко ценит Державина как прямодушного, честного человека и как большого пиита и не раз уже, когда над его головой сгущались тучи, заступалась за него в сенате и пред императрицей. Так, случай с медвежонком, якобы покушавшимся на престол олонецкого генерал-губернатора, Екатерина Романовна сумела обратить в забавную шутку, развеселив тем самым государыню и заставив ее расхохотаться, в результате чего властный гнев был сменен на властную милость. И Державин, вместо полного отрешения от статской службы, был пожалован более выгодным и почетным губернаторством — в Тамбове. Дашкова влиятельна. В сенате и при дворе у нее много друзей. Она может низко уронить и высоко вознести. И потому долго не напоминать высокой особе о себе, как полагал Гавриил Романович, было бы неразумно. Наоборот, сейчас, кажется, приспело время воспользоваться обстоятельствами самовольной женитьбы сына Екатерины Романовны и написать ей сочувственное письмо. Скорей написать! Сейчас же и написать! Мало ли что может произойти завтра... «Мои враги не дремлют, — думал Державин, — вновь роют яму. Шлют с кляузами гонцов, — не сидеть же мне сложа руки!»

И, скорый на руку, Державин подвинул поближе чистый лист и вывел на нем гусиным пером красиво: «Сиятельнейшая княгиня, милостивая государыня! До меня, вашего покорнейшего слуги, донеслись недобрые вести о кручине вашей...»

«Нет, не то! Не те слова! — недовольно поморщился Державин и, скомкав лист, швырнул его в корзину. Не хладной прозой следовало бы мне сейчас к ней обратиться, а в стихах, ибо это более пристойно. Письмо останется в бумагах, будет погребено навечно в архиве. Стихи же можно напечатать, и боль-кручина вместе с сиятельнейшей особой будет разделена всем просвещенным обществом, чем и облегчатся страдания вельможной женщины».

— Эй, Пегас-Пегашка, где ты? — чувствуя в себе хитростное поэтическое вдохновение, вскричал Державин. — Застоялся, должно? Ко мне!

С места в карьер рванулся Пегас, зацокали по мосту подковы, грязные черноземные ошметки во все стороны, ветер по-разбойному свистнул...

«Не беспрестанно дождь стремится На класы с черных обликов, И море не всегда струится От пременяемых ветров; Не круглый год Во льду спят воды, Не всякий день Бурь слышен свист, И с скучной не всегда Природы падет на землю желтый лист.

Подобно и тебе кружиться не должно, Дашкова, всегда, Готово ль солнце в бездну скрыться, Иль паки утру быть чреда. Ты жизнь свою в тоске проводишь: По аглицким твоим коврам, Уединясь, в смущенье ходишь И волю течь даешь слезам...»

Среди ночи Гавриил Романович, сутулясь, мягким кошачьим шагом, уподобляясь в этом своему пращуру мурзе Багриму, идущему навестить среди ночи юрту своей любимой жены, русской полонянки (не она ли уговорила влюбленного до безумия татарского повелителя покинуть навсегда стан своих и передаться на сторону великого князя русских?), прошел в спальню к Екатерине Яковлевне и, отогнув край занавески, тронул рукой жену за плечо.

— Слышишь, Катя, пробудись! Очень нужно!..

— Что доспелось, Ганя?

— Милая, вечор я был груб, прости! — Гавриил Романович склонился и поцеловал жену в щечку. — Я новую оду начал. Вроде получается... Я хотел тебе почитать. Нет, нет, милая, не вставай. Я велю вздуть свет и принесу сюда свои листки...

Через недолгое время в спальне горели свечи. Екатерина Яковлевна, подбив подушки, полусидя в кровати, внимала. Державин читал вслух.

Нарисовав поэтическую картину, как сиятельнейшая княгиня, мать, удрученная поступком непослушного сына, позабыв о науках, в великой кручине ходит по великолепным залам своего дворца, проливая горючие слезы, Державин с трогательным сочувствием восклицает:

«Престань — и равнодушным оком Воззри на оный кипарис, Который на брегу высоком Над Невския струи навис И мрачной тени под покровом Во дремлющих своих ветвях Сокрыл недавно в гробе новом Румянцевой почтенный прах.

Румянцевой! Она блистала умом, породой, красотой...»

— Погоди, Ганя! — Екатерина Яковлевна испуганно замахала руками. — Господи, что ты наделал! Ты пишешь оду на смерть, в то время когда этот человек еще жив!..

— Но ты сказала давеча, что ее не стало...

— Я ничего не сказала, — возразила Катенька. Она жива, только очень хвора.

— Э черт, мне показалось!..

— Грех, Ганя...

Державин вдруг неуместно расхохотался.

— Пегашка-проказник, не туда ты завез, — сказал он. — Ладно, жива так жива, дай бог ей здоровья! А моя ода все равно пригодится. Ведь графине, слышно, сто десятый год пошел. Петр Великий в молодости, говорят, с позаром посматривал на ее красоту.

— Не буду я слушать твою оду! — в сердцах отказалась Катенька. — Гаси свечи, ступай к себе! До чего дошел: на живых людей эпитафии сочиняет! Господи, какая мука быть женой пиита!..

— Ладно, ладно! — Потомок мурзы Багрима, сутулясь, бесшумно удалился.

Вернулся через час. Разоблачился при слабом свете лампад. Пал на колени, помолился. Потом полез к стене.

— Не спишь, друг мой?

Стал целовать страстно, причиняя боль. Знать, угодил своей музе, доволен — пришел. За две недели раз о молоденькой женке припомнил — пришел! Катенька роняла в подушку счастливые слезы.

3

Дня через два к Державину снова наведался Булдаков. Снова сидели в кабинете вдвоем. На дворе по-прежнему ветрено и зябко, но в домашнем кабинете пиита и начальника губернии тепло. В доме протоплены печи, окна уконопачены и оклеены бумагой, а в камине, украшенном изразцами, сквозь решетки алеют уголья. Державин в сюртуке, без колпака, в свете свечей поблескивает его лысина. Он озабочен и хмур. Булдаков пытается скрыть волнение, но это ему удается с трудом: дрожат дряблые складки на подбородке, на щеках пятна.

— Что у тебя, Матвей Дмитриевич, говори! — велит Державин. — Я, признаться, вчера ждал твоего прихода, но что-то ты позамешкался.

— Вчера, ваше высокопревосходительство, мне идти к вам с докладом было не с чем, — объясняет командирским басом Булдаков. — Но сегодня у меня правдивая достоверность, проникнулся в самую суть, замыслы врагов наших стали мне ясны, как белый день. Но прежде чем я введу вас в подробности, о себе скажу пару слов, хотя понимаю, что вам сие, может быть, и не интересно. Вот послушайте. На военной службе, где я, можно сказать, провел лучшие годы жизни, все для меня было ясно и просто. Начальник приказывает — я исполняю. Без хитрости и изворотов. А на губернской службе, где я сейчас состою, все иначе. Пришел домой, лежу на койке, курю трубку, сам же про себя думаю: эх, до чего ты докатился, Булдаков! Изворачиваешься, напрягаешь ум, хитришь. Думал, а зачем такое вытворяю против своей натуры и уяснил сам для себя: ради для нашего с вами дружества.

И, учинив признание своему начальному человеку в сердечности, Булдаков поведал. На днях вызвал он к себе рядового Кузьму Облизьянина и сказал, что отпускает его на побывку домой на четыре месяца и дает ему проездные и квартирные, и котловые, и одежные, и сапожные — все ему дает для дороги. Только просит его Булдаков несколько повременить с отъездом, ибо время холодное, осеннее, волки соединяются в стаи, с голодухи преследуют путников. Да и разбойники по оврагам. Вне сомнения, Кузьма должен повременить с отъездом, дождаться санного пути. А ежли время не терпит, ежли его там, в Нарве, с нетерпением дожидаются, то должен Кузьма ради для безопасности позвать кого-нибудь из товарищей-курьеров и попутно с ним добраться хотя бы до Шацка. Кстати, сказал Кузьме Булдаков, губернатор посылает до Шацка курьера Антона Авдеева, вот вместе с ним и ехали бы до Шацка: двоим-то безопасней...

Кузьма Облизьянин несколько удивился заботе о нем командира губернской роты, но ни о чем не догадался и отправился до Шацка с Антоном Авдеевым, верным человеком Булдакова. Исполняя данный ему наказ, Авдеев на первой же ямской подставе подпоил вином Облизьянина, все у него, у пьяного, выведал, зачем он в Питер под видом отпускника послан.

— Зачем же? — торопит Державин. — Ведь, кажется, можно, Матвей Дмитриевич, и покороче.

— Можно, — охотно согласился Булдаков. — Сегодня после обеда он, Авдеев, возвратился из поездки и тотчас ко мне явился с репортом. Ну, сидят, стало быть, пьют...

— Да ты самое суть, Матвей Дмитриевич! — теряя терпение, просит Державин. — Зачем нам знать о том, как они пили.

— Суть такова, — весьма недовольный тем, что его перебили, говорит Булдаков. — Облизьянин Кузьма, солдат, послан в Петербург по секрету с двадцатью тысячами рублей денег. Деньги велено передать генерал-майору Загряжскому в собственные руки. А расписки велено не брать. Отсюда, я думаю, что это крупная взятка.

— Погоди, Матвей Дмитриевич, что-то в твоем сообщении не так, — усомнился Державин. — Говоришь, Загряжскому, но ведь, насколько известно, сей военоначальник на Кавказской линии вместе со своим рейтарским полком сражается против Оттоманской Порты. Как он может сейчас очутиться в Петербурге?

— Задав этот вопрос, вы, Гавриил Романович, не в обиду будь вам сказано, не изволили подумать, — отвечал Булдаков. — Как человек в прошлом военный, вы должны знать, что зимой кампания обычно заглохает, полки отводятся на зимние квартиры, высшее начальство разъезжается по домам в отпуска. Зимой на юге господину Загряжскому делать нечего. Судя по всему, он часть зимы проведет в столице, а позже в свою Куровщину наведается, где у него театр, книги и небольшой гарем... А до Куровщины, я думаю, он, располагая двадцатью тысячами денег, посетит сенат и дворец — встретится со всеми, кто ему может быть полезен. В том, что Ушаков через Загряжского творит худое дело, которое супротив вас, Гавриил Романович, направлено, я ничуть не сумлеваюсь... Впрочем, — после молчания добавил Булдаков, — как всякий простой человек, каковым я сам себя считаю, я могу ведь и ошибаться. Да к тому же добавлю, я в столицах не живал, порядки тамошние мне неведомы, нынешние люди мне, старику, непонятны, — кто знает, может, ныне так принято: нагреб казенных денег в мешок да и отвез их в столицу для устройства своих дел. Всякое может быть, я не хочу быть никому судьей...

Булдаков пытливо посмотрел в лицо Державину, выжидая ответное, но, кажется, он больше ждал от начального человека похвалы за распознание вражеских замыслов. Однако Державин, углубленный в себя, на сей раз нечутко молчал, глядя в угол. И Булдаков, хотя и достиг почтенного возраста, по натуре ребячливый, слегка обиделся на своего благодетеля и встал с кресла. Державин не удерживал друга. Ему надо было остаться одному, осмыслить все, что он только что узнал.

4

То, о чем поведал Булдаков вкупе со своими догадками и предположениями, походит, думал Гавриил Романович, на сугубую правду. Зря бросать на ветер двадцать тысяч казенных денег Михайла Ушаков не станет. А то, что эти деньги пошли на сторону для устройства темных дел — вне сомнений. Если бы Ушакову понадобилось как председателю Казенной палаты переслать в столицу открыто крупную сложность денег, он для сей цели нарядил бы целую вооруженную команду, снабдил бы ее подорожными предписаниями. А раз посланы деньги по секрету, то это злой с его стороны умысел.

Кажется, наступила пора, размышлял в одиночестве Гавриил Романович, подвести за полтора года наместнической службы итог: что сделано за это время полезного для Тамбова, губернии и в целом для Российской империи?

В палатах губернского, или наместнического, правления налажено делопроизводство. В судах — расправном, совестном, губернском, земском налажено быстрое прохождение челобитий и прошений.

Исполнено в Тамбове и ряде городов губернии именное повеление об открытии училищ для обучения детей дворян, купечества, мещан и других сословий грамоте — чтению, счету, закону божьему.

Открыта газета «Губернские Ведомости», для чего в Тамбове заведена вольная типография для печатания в газете указов правительствующего сената, именных указов и прочих сообщений, в том числе и торговых, что имеет большое значение для дела экономики, коммерции и просвещения народного. В вольной типографии возможно печатать и книги.

Заместо сырых и промозглых ям, где заживо, можно сказать, сгнивали в сырости и нечистотах заключенные туда колодники, возведен новый тюремный замок, — сие начинание, движимое человеколюбием, не идет вразрез с наказом ея императорского величества направлением деятельности правительствующего Сената, основанном на гуманных началах.

Исполнен чертеж Тамбова — для генеральной перестройки губернского города, ибо до 1786 года жилые дома и казенные постройки возводились без соблюдения порядка, где кто хотел. Исполнение генерального плана предполагает в будущем прорисовку прямого порядка домов на манер немецких штрассе или петербургских прошпектов.

Соломенные кровли жилых зданий заменены камышовыми или кугой, что повлекло за собой уменьшение в двадцать раз пожаров, приносящих убыток не только населению, но и казне.

Без промедлений исполнен указ Сената о поставке для шествия ея императорского величества и двора 15 тысяч лошадей, не считая карет, подвод и проч.

Для обеспечения Екатеринославской армии светлейшего князя Григория Александровича Потемкина и пополнения Украинской армии графа Румянцева людскими резервами проведен рекрутский набор. Причем, разобрав списки рекрутов последней ревизии и сверив их с наличием пригодных рекрутов в селениях, Державину удалось набрать рекрутов в Тамбовской губернии в два раза больше, чем ожидалось...

В Сенат подано пространное челобитье, или прожект, об улучшении судоходства по реке Цне, что в случае принятия и утверждения данного прожекта может повлиять самым благотворным образом на хлебный торг Тамбовской губернии со всею Россиею и с заграницею.

Все перечисленное в уме четко сознавал Гавриил Романович, суть дела, бесспорно, полезные как для Тамбова, губернии, так и в целом для Российской империи.

Спрашивал далее сам себя мысленно Державин о делах сугубо вредных, злостных, наносящих урон и ущерб империи, за которые его, начальника губернии, можно было бы привлечь к ответственности. С умыслом или без оного совершено ли им хотя бы одно такое дело?

— Нет, такого дела я не совершил ни одного! — вслух сам себе ответил Державин. — Как за свое губернаторство, так и за всю многолетнюю службу короне и императрице я — прям, честен, стоятелен, бескорыстен. А поскольку так, то мне бояться нечего. Со мной бог, моя честь и совесть.

Придя к такому умозаключению, Державин приободрился и повеселел и даже сам себя разругал: чего он, глупец, турусы разводит! Корыстников и злодеев испужался! Корысть и злодейство должны трястись в страхе перед Державиным, а не наоборот.

© «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2024
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты