Гавриил Державин
 






III. Русалка (Окончание)

1

Назавтра была вьюга. Дуло. Ветер вздымал с земли груды снега и забивал им овраги и лога, навевая сугробы с острыми козырьками. Град Тамбов со стороны выглядел белой пустыней, вспученной холмами и барханами, изборожденной оврагами; с неровной поверхности ее там и сям сочатся дымки — то обыватели топят печи. Вымерли городские дороги. Пусто на торжище. На перекрестье порядка домов близ Теплого трактира никого, если не считать двух выпивох, вышедших, несмотря на непогодь, на промысел зеленого зелья. В трактирах, ясно, не без питейных сидельцев, но из-за вьюги их мало, а разговаривают они, словно простуженные, шепотом. Из уст в уста передается недобрая весть: шурина начальника губернии, франта в лосиных штанах, ночью убитого нашли во рву близ деревни Бокиной. А артистка, дщерь дворянчика Цветкова Афанасия, что на дьявольском сценном подмостье русалку посреди моря изображала, совсем потерялась...

— Жди теперь грозы от губернатора...

— А то как, брат жены...

— А русалку-то за что?

— Купецкий сын Арсентий, сказывают, на нее в обиде был. Сам в Питер с хлебом подался, а дружкам-приятелям наказ был...

— Жестоко!..

— По-волчьи...

Из уст в уста, от избы к избе, от дома к дому, от лавки к лавке, по всем слободам тамбовским, Пушкарской, Покровской, Полковой, Ямской, Инвалидной и посаду, всюду шепотом говорят о свершившемся ночью злодеянии. Вздохи, охи, злорадные смешки, но в целом за свершившееся ночью град Тамбов чувствует себя виноватым: жестоко, не следовало бы так! Попужать губернаторских прихвостней и самого начальника губернии, чтобы зряшно не порушал исконных порядков, может быть, и следовало бы, но доводить дело до погибели невинных душ — это уж слишком!

Вьюга голосила и завывала, как солдатка. Перестав голосить, вьюга с лиходейным посвистом неслась над городом, зарождая в сердцах страх и покаянную тоску: жестоко! зряшно!

К обеду на другой день в утреннюю прискорбную весть городской молвью внесена существенная поправка.

— Шурин губернатора нашелся. Помятый... Едва отходили.

— А девка?

— Сгинула...

— Безвестно?

— С концом. Отец с матерью с ног сбились, ищут, да разве зимой это доступно? Тут стог сена али хлебная скирда под снег скроется — не найти. А человека и подавно...

К вечеру вьюга стихла. На городских убродных дорогах показались обыватели. Кто пеше, кто верхом на коне, кто в санях. А иные уже на тройке катят, колокольчиками смеются. Встряхнулся, кажется, Тамбов от застылого оцепенения, зажил прежней жизнью. Кто на реку по воду поехал — для питья себе, кто скотину на водопой к реке погнал, кто нагреб на конюшне доверху в короб навоза, выехал на перекрестье — высыпает. Все пошло своим чередом. В Теплый трактир — очередь, в другие, где не топят, — тоже. И в лавках народ, и в погребках, и в Волчьей норке. Чудная эта Волчья норка! Из снежных комьев и пластов терем сложен, в тереме на ледяном стуле целовальник, подсунув под себя волчью шкуру, восседает, всех проезжих, что по Большой Астраханской дороге едут, к себе зазывает: сюды, сюды, хлебное вино в снегу отведать!

Что за диво! Всяк подъезжает, укупает меру, выпивает и ухает от удовольствия: в самом деле скусно!..

2

Над домом Державина темной тучей нависла беда. Об Алексаше, не вернувшемся ко времени из театра, могли бы и не вспомнить: не раз уж случалось, что он до утра пропадал в Пушкарской слободе с сомнительными дружками в бане. Однако в ту ночь переполох в доме начался уже примерно час спустя, как на тройке неизвестные люди умчали Алексашу с Любинькой в безвестье. Кто-то из окна видел, как это случилось. От дома к дому полетела ночью весть. О беде вскоре узнал Булдаков, который немедленно сообщил о случившемся Державину. Были приняты меры. Всю ночь Булдаков со своей ротой искал пропавших. В поисках принимали участие дворовые Державина во главе с Архипом. Найден был, как сказано, Алексаша во рву близ деревни Бокиной, полузасыпанный снегом, умирающий.

Закутав в тулупы, привезли Алексашу домой. Долго оттирали снегом и водкой. Застуду наконец превозмогли — Алексаша обернулся лицом к жизни. В Рянзу за домашним врачом Ниловых Лимнелиусом поскакала скорая карета, цугом из трех коней управлял Архип. В доме слуги и дворовые и прочие разговаривали шепотом. Евстолия Никоновна не отходила от Катеньки, подавая ей снадобья, ибо ей было плохо. Она, наверное, не вынесла бы такого жестокого горя, если бы ее любимого братца Алексашу положили под белой простыней на стол. Но Алексаша, слава богу, был спасен, теперь его жизнь зависела от врачевательного искусства Лимнелиуса, который, как хвалился Нилов, мог мертвого поставить на ноги. Между домом Цветковых и Державина сновали посыльные, узнавая об одном: не найдена ли Любинька? Не найдена...

В своем домашнем кабинете уединился Гавриил Романович. Начальник губернии то недвижимо сидел в кресле, глядя в одну точку, то вдруг вскакивал, начинал быстро расхаживать от стены к стене, разговаривая сам с собой. Отчетливо сознавал: мстят!.. Но за что? Сжимала горло обида: за что?.. За танцы и манеры? За бесплатные угощения в губернаторском доме для дворян и купечества? Может, за крыши из камыша, после которых почти прекратились в городе пожары? Аль за новый тюремный замок заместо ям? Аль, может, за театр? За типографию?.. За что?..

О, люди!

— Не хочу! Я не хочу больше жить в этом темном городе, самом темном из всех известных мне городов России! — бормотал сам с собой Державин. — В отставку! Уеду!

Став к налою, Державин судорожным движением брал лист бумаги, выводил на нем торопливо: «Всемилостивейшая государыня!» — а дальше не шло. Чем он объяснит императрице свое челобитье об отставке? Не слишком ли много отставок? В третьем месте, как уволен из гвардии в статскую службу, не может ужиться. Правильно ли поймет его государыня?..

Отбрасывал в сторону или рвал лист бумаги, снова туда-сюда бегал по кабинету, снова обида хватала костлявыми пальцами за горло: не Алексашу душегубы в овраг бросили, то его, Державина, как Даниила ко львам в ров ниспровергли...

Сложно и мутно было на душе, вьюга завывала. Снеговеи кружились. Руки чесались от желания схватить какое ни на есть оружие и пойти ополчением на врага. Но где он, враг? Враг невидим. Враг повсюду — и нигде.

Державин встал к налою и, достав из ящика уже почти готовую оду на будущую смерть столетней графини Румянцевой, дописал конечную недостающую оде, обращенную к себе самому строфу:

«Терпи! — Самсон сотрет льву зубы, А Навин потемнит луну. Румянцов молньи дхнет сугубы, Екатерина — тишину; Меня ж ничто вредить не может: Я злобу твердостью сотру; Врагов моих червь кости сгложет, А я пиит — и не умру».

Эта строфа принесла страждущей душе пиита облегчение. Надо терпеть, жизнь на том искони век держится. Терпят народы и цари — терпи и ты, Державин!..

3

На четвертые сутки благодаря усилиям Лимнелиуса, приехавшего срочно из Рянзы, благодаря молодости и крепости организма Алексаше сделалось лучше, и он очнулся. Лимнелиус предначертал: Александру Яковлевичу лежать придется долго, но он встанет. В доме была радость, но она омрачалась другим горем: до сих пор не найдена Любинька Цветкова. Губернская рота во главе с Булдаковым, городская полиция под водительством полицмейстера с ног сбились, но от Любиньки нигде ни следу, как в воду канула. Заглянули в каждый овин, в каждое гумно, на каждом подворье побывали — нигде нету артистки. И в снегах искали. А разве найдешь, ежли повсюду горы?

Поискали — и отступились. Знать, погибла Любинька...

Многих мучило раскаяние. Горевал и раскаивался Матвей Дмитриевич, места себе не находил, убивался, будто жену потерял. Никто не виноват в погибели Любиньки, он, Булдаков, один повинен. Ведь знал о готовящемся покушении, а что сделал, чтобы предотвратить? Разогнал в театре шумщиков — и на этом успокоился.

Припоминалось Булдакову: как театр опустел, как все возки и кареты, за исключением державинской, предназначенной для Екатерины Яковлевны, отъехали от театрального подъезда, он своему слуге велел отвязать казенного конишку (вечером ради береженья Орла он не запрягал) и ждать его, Булдакова. Помог Матвей Дмитриевич усесться в карету Катеньке, впихнул в узкие дверцы Барзантия, который уезжал домой вместе с губернаторшей, махнул слуге, мол, подавай, поехали! Легкие санки подкатили. Булдаков предложил Алексаше с Любинькой, собиравшимся идти пеше, прокатиться вместе с ним. Но молодые люди под тем предлогом, что охота подышать свежим воздухом, отказались. «Что ж, ежели вам вдвоем надобно, то я вам мешать не буду, — обиделся Матвей Дмитриевич. — Вольному воля, идите пешком, а то можно подумать, что старик наперебой с молодым из-за девчонки. Трогай!» — и укатил. Вспоминая эту минуту спустя несколько дней, Булдаков с болью раскаивался: «На мне грех, на мне! Не надо было оставлять их одних!..»

И Катенька задним умом раскаивалась. Надо было, думала она, силой усадить Алексашу с Любинькой в карету: на всех хватило бы места, — и увезти. Но по оплошности и легкомыслию этого сделано не было. И потому Катенька, как ей казалось самой, одна виновата в том, что произошло ночью...

Заледенела, оцепенела, как птица на морозе, Катенька. Ее тоже лечил Лимнелиус...

И Державин раскаивался: предупрежденный подметными письмами о готовящемся злодействе, он тем не менее во всем положился на Булдакова, сам же порешил, пока идет представление, отсидеться дома. И отсиделся!..

Придя в себя от беспамятства, раскаивался и Алексаша. Уж кто-кто, а он-то знал, был уверен в том, что именно он, а не кто-либо другой, погубил Любиньку, предложив ей пройтись по скованному морозом городу...

Шли — над камышовыми крышами хибарок серебряным обручем висел месяц. Кажется, выше месяца застыли облачка. Эти облачка и чуть скрасна месяц предвещали вьюгу, которая, надо заметить, обычно, больше тревожит сельского жителя, нежели городского. Не было дела до близкой вьюги Алексаше с Любинькой, да они и не предполагали о ней, занятые собой. Светло, звездно, они вместе идут, молодые, здоровые, — хорошо!

— А я рада, Александр Яковлевич, что мы с вами пошли пеше, — говорит Любинька. — У меня так много скопилось передать вам на словах.

— Погодите, Любинька, с тем, что у вас в душе скопилось, — перебил Алексаша. — Скажите, что вы думаете о сегодняшнем представлении?

— А ничего, все это пустое, — отвечала Любинька. — Я смотрела в залу на лица — эти люди случайные в театре. Завтра, ей-богу, все будет по-иному: и плески, и крики восторга.

— А мне так не кажется, — с грустью в голосе возразил Алексаша. — А кажется, уж больше нам не играть на сцене. Театр в Тамбове должен прекратиться. Сильные люди этого города не хотят театра. Многого они не хотят: чистоты на дорогах, прямых порядков домов. Без тайных винокурен, без всесветского пьянства им не житье. Не берут взятки, не лихоимствуют в судах — совсем худо! А без воровства и грабежа какая жизнь!.. У моего зятя. Гавриила Романовича, строптивый, неуживчивый норов. Снова, как в Петрозаводске, он пошел против сильных мира сего. Как словно Дон Кишот он изволил ополчиться против тамбовской кривды. Мой зять бьется за правду. Но того не поймет Державин, что правда в России, мне кажется, в загоне. Сегодняшний гвалт в театре относится, конечно, не к артистам, не к театру, не к нам с вами, Любинька, это кривда мстит правде, казнокрады мстят человеку, осмелившемуся восстать против них. Это моему вельможному зятю первое предупреждение: остепенись, дурак, не то выпроводим!

— К чему столь мрачные мысли! — возразила Любинька. — А я, наоборот, уверена, завтра все в театре переменится, нас встретят по-иному. Давайте говорить о другом.

— О чем же?

— Скажите мне, Александр Яковлевич, наверно, вы меня считаете этакой губернской дурочкой, пригожей, может быть, к одному — наряжаться в кружева, на масленице услаждаться блинами, запивая кулагою, а по осени солить в кадках капусту? — заговорила Любинька, пытливо заглядывая в лицо Алексаше. — Поверьте, я совсем не такая. У меня библиотека, я много читаю. А с тех пор, как я узнала вас и ближе сошлась с вашей сестрицей, Екатериной Яковлевной, с тех пор, как я научилась танцам и манерам и стала играть на сцене, я совсем, поверьте, другая сделалась. Недавно я читала оду «Бог» господина Державина. Я... Что я почувствовала, мне не передать.

— А что вы в ней находите прекрасного? — не без внутренней усмешки трезвого человека над излияниями восторженной наивной провинциалки спросил Алексаша. — Что до меня, то я нахожу эту оду замечательной, но она несколько затянута и скучновата.

— Что вы, что вы! — замахала обеими ручками в варежках Любинька. — Видите, вон в небе звезды, это утвержденные в выси богом миры. Эти миры кружатся в вечном хороводе, ничто и никогда не собьет их с этих кругов. Человек — это тоже звездочка. Если он кружится в одном хороводе со всеми добрыми людьми, то, значит, он, как и эти светила, осенен свыше... А ежли нет...

— Значит, он лишний?

— Нет, нет! — вновь запротестовала Любинька. — Лишних людей нет. Если человек не со всеми вместе в хороводе, то это означает одно — он только временно заплутался. Такой человек, как заблудная звезда-комета, летит куда-то в неизвестность, тогда как ему требуется одно — стать в хоровод, и он обретет счастье... Я вижу, вы смеетесь надо мной, вы меня не понимаете, Напрасно! Я так хорошо поняла оду «Бог»! Это великая ода! А Державин — великий пиит. Я счастлива, что иногда вижу его, слышу его голос, проживаю вместе с ним в одном городе. А вам, Александр Яковлевич, я завидую, что вы живете вместе с ним в одном доме. Я рада за Екатерину Яковлевну, что у нее такой муж. Как она, наверно, любит и бережет его!

Любинька замолчала. Но, наверное, она говорила бы о Державине еще, да помешали ей. Прямо на них с Алексашей мчалась удалая тройка — гам, шум, всхрапы лошадей, посвист разбойный. Алексаша оттеснил с дороги девицу в сугроб и сам посторонился, чтобы пропустить мимо лихую тройку.

Ночные лихачи промчались. Снова Алексаша с Любинькой шли рядом. Под валеными сапожками Любиньки скрипел снег. На ее белой шубке и заячьей шапке искрился иней. Даже темный пушок под ее вздернутым кверху носиком слегка заиндевел. В инее, конечно, были и ее пушистые ресницы, и брови дугой. «А она ведь прехорошенькая!» — подумал Алексаша, и в сердце у него что-то дрогнуло, так легко ему сделалось и радостно оттого, что такая миленькая девушка идет рядом с ним.

— Ладно, оставим оду «Бог», пусть в ней разберутся потомки, — сказал Алексаша, подлаживаясь в своих тяжелых ботфортах под мелкий шаг девушки. — Вы, наверно, кроме этой оды еще много чего прочитали?

— Да, я люблю читать, — не замедлила с ответом Любинька. — Нынешним летом я прочитала «Робинзона Крузо». Я даже ночью вставала, чтобы читать. И «Дон Кишота» нынче я прочла... Но Робинзон мне больше поглянулся. Робинзон попал в беду и мог бы сделаться заблудной звездой, но благодаря богу он стал в хоровод — и уцелел, и навсегда с людьми. Вы смеетесь, я, наверно, говорю смешно, да?

— Нет, вам почудилось, — сказал Алексаша. — Мне весело потому, что вы рядом.

— Что вы сказали?

Алексаша хотел было повторить сказанное, но на них снова мчалась лихая тройка. И снова он, оберегая, оттеснил Любиньку в снег, снова кони и сани пролетели мимо, не задев их. Снова они одни на городской дороге. За глухими заборами встревоженно лаяли собаки, в окнах давно не видно от лучины и сальных свечей света.

— Что это за тройки мимо нас все скачут? — не без страха в голосе проговорила Любинька. — Эти люди, кажется, что-то худое хотят с нами сделать. Давайте, Алексаша, скроемся сюда, в этот узкий тупик. Мы уже почти дома. Там у амбара тропка, мы попадем прямо к нам на подворье. Пойдемте! Что же вы мешкаете? Смотрите, они снова прямо на нас...

Уйти бы от греха подальше! Любинька советовала разумное, но в Алексаше заговорила гордая португальская кровь. Струсить и укрыться за амбаром на чужом подворье, дав пищу для насмешек, — позорно! Разве он не Александр Бастидон? Разве он не мичман Российского флота? Разве его отец, Яков Бастидон, не был камердинером у императора Петра Федоровича? Разве не Матрена Дмитриевна, его мать, вскормила своим молоком цесаревича Павла?.. Пусть так, он не знатен родом, но он близок к повелителям земли и царям! Ему ли трусить перед нахальными ночными шумшиками!..

Пока внутренне так гордился перед самим собой Алексаша, неожиданно он увидел себя вместе с Любинькой окруженным со всех сторон дикими от скорого бега конями двух троек. С дюжину, может больше, мордастых, в полушубках и шапках, окружив парочку, скалились в лицо, ржали, свистели, улюлюкали, дышали в лицо перегаром.

— Остерегись, Алексаша! — Это Любинька закричала в отчаянии и страхе не за себя, а за него, Алексашу. Но уж было поздно. На голову ему набросили вонючий мешок. Множество дюжих мускулистых рук его схватило в охапку и бросило в сани. Крик, гам, хохот... Задавленный, затоптанный в санях, Алексаша пытался вырваться, задыхался... Тройка мчалась. Его увозили в неведомое. «Как глупо!» — мелькнула у него в голове последняя мысль, прежде чем он надолго потерял сознание.

4

Найден был и спасен Алексаша, а заблудная звездочка Любинька Цветкова улетела в неведомые миры. После четырех дней безуспешных поисков полиции и губернской роте было приказано: прекратить! Но Афанасий Филиппович Цветков, горемычный отец Любиньки, долго еще продолжал вместе со своими дворовыми вкруг Тамбова конные разъезды. Смутная надежда обнаружить где-нибудь в глухой селитьбе свое похищенное разбойниками живое или мертвое чадо подогревало его сердце. И расспрашивал многих Афанасий Филиппович про свою единственную дщерь, но никто не давал ему положительного ответа.

Поиски дочери привели Цветкова в деревню Блудову, что возле Лысой горы, к колдуну и угаду Бородуле. Состарившийся за две недели Афанасий Филиппович поделился с угадом своим горем и попросил помощи — сказать, куда лихие подевали его дочку. Тот со вниманием выслушал убитого горем отца, оделся в доху и велел Цветкову следовать за собой. Вышли на Челновую, на лед, накрытый глухо снегом. Бородуля потопал ногой по укатанному ветром снегу, сказал:

— Утешься, молись богу! Твое чадо, несчастный отец, приняла навсегда река. С рыбьим хвостом, одетая в чешую, поплывет она в глубине, радуя речных русалок видом своей красы. Она будет под луной качаться на ветках. Она будет с подружками петь песни. Не жди ее: она сделалась русалкой...

После встречи с Бородулей Афанасий Филиппович занемог и вскоре, сломленный горем, скончался.

Мать Любиньки, Ольгея Захаровна, осталась одна — владеть маленьким поместьицем и небольшим домком, что по Большому Астраханскому порядку домов. При доме — сад, амбары, конюшня, баня. А близ бани — светелка. В этой светелке по осени чесали лен. В этой светелке Любинька вместе с дворовыми девками любила распевать проголосные песни.

О, Любинька, о, русалка!..

© «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2024
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты