Гавриил Державин
 

6. Сближение с Потемкиным. Праздник его. «Водопад»

Потемкин приехал в Петербург 28-го февраля 1791 года, в пятницу, на первой неделе поста. По известным отношениям его к Зубову, положение Державина становилось щекотливым. До сих пор князь Таврический знал поэта только по немногим встречам, по некоторым стихам его, но особенно по тамбовскому делу, в котором бывший губернатор оказал такое усердие в угождении ему. Смелость Державина в этом случае, а потом энергия его в борьбе с Гудовичем и самая настойчивость, с какою он прибегал к защите Потемкина должны были обратить на него внимание сильного вельможи, тем более что служившие при последнем Попов и Грибовский, конечно, не упускали случаев говорить в пользу обвиненного. Приехав в Петербург, светлейший позволил ему явиться к себе и принял его милостиво. Неудобство служить обоим соперникам вскоре дало себя почувствовать. Поэт очутился между двух огней по поводу дела, возникшего между майором Бехтеевым и отцом Зубова, Александром Николаевичем, занимавшим место обер-прокурора в сенате. Они были соседями по своим поместьям во Владимирской губернии. Отец фаворита оттягал у Бехтеева часть имения: «Крез завладел чужой деревней», как сказано в оде «На умеренность». Однажды Бехтеев неожиданно явился в приемной Потемкина и с азартом принес ему жалобу на Александра Зубова. Этот обратился к Державину с просьбой быть его посредником в совестном суде. Весь город заговорил о происшедшем скандале. Поэт не знал, как поступить, и поехал советоваться с Платоном Зубовым, который, разумеется, пожелал окончить дело полюбовно. Предложение о том было тотчас принято Бехтеевым, но Зубов-отец соглашался идти на мировую только с тем, чтобы истец заплатил ему 16 000 руб. в вознаграждение убытков. Бехтеев уже готов был подать жалобу императрице; наконец Державин успел, однако, примирить тяжущихся.

Известно предание, будто Потемкин, отправляясь к армии, сказал своим приближенным, что он едет в Петербург зубы дергать. Этот каламбур, конечно, дошел по адресу и не мог быть приятен императрице, и без того уже охладевшей к старому временщику. Со своей стороны, и Суворов, по словам Державина, «тайно шел против неискусного своего фельдмаршала, которому со всем своим искусством должен был повиноваться». В подобном положении Потемкин, чтобы удостоиться внимания Екатерины, мог без сомнения прибегать к таким средствам, о которых он прежде не помышлял. Но то, что Державин рассказывает о нем по этому поводу, должно быть принимаемо с осторожностью, так как сам поэт, в ожидании устройства своей участи, был в напряженном состоянии и легко мог видеть то, чего на самом деле не было. Мы, например, не совсем уверены, чтоб он прав был в предположении, будто Потемкин ласкал его с тем, чтобы добиться от него похвальных себе стихов. Более вероятным находим мы рассказ, что Зубов, стараясь привлечь поэта на свою сторону, однажды сказал ему от имени государыни, «что он может писать для князя все, что тот прикажет, но отнюдь бы от него ничего не принимал и не просил, что он и без него все иметь будет». Зубов прибавил, что императрица назначает к себе Державина секретарем по военной части. Но Екатерина, как полагал поэт, хотела сделать это помимо Потемкина, и чтобы уколоть его, употребила будто бы следующее средство: однажды на вечере в Эрмитаже шепотом отозвала Державина, повела его в другую комнату, и, остановившись перед бюстом Чичагова, таинственно поручила ему написать стихи на известный подвиг этого адмирала. Исполнить это приказание ему не удалось: как он ни старался, ничего порядочного не мог написать; но цель государыни была достигнута: Потемкину нанесена досада. Довольно странна догадка Державина, что светлейший вследствие этого «не вышел в собрание и, по обыкновению его сказавшись больным, перевязал себе голову платком и лег в постель». Вскоре после того Потемкин, желая снова привлечь к себе сердце императрицы, а может быть и отплатить Петербургу за то гостеприимство, которым его здесь почти ежедневно чествовали, дал свой знаменитый праздник. Он хотел изумить Екатерину необычайным доказательством своей беспредельной приверженности, и пиршество должно было превзойти в великолепии все, что до тех пор бывало в этом роде. Днем его окончательно назначено было 28-е апреля 1791 года, приходившееся в понедельник после Фоминой недели, а местом избран так называвшийся в то время конногвардейский дом князя Таврического (нынешний Таврический дворец). Державин был на этом празднике и, по желанию Потемкина, описал его, но так как его описание в некоторых отношениях неполно, то мы, пользуясь и другими источниками, постараемся представить здесь, с возможною краткостью, самые выдающиеся черты славного вечера.

Конногвардейский дом, по словам Державина — величественное, но простое, без пышных украшений здание, был еще не совсем достроен. Вдруг появилось множество работников и художников для поспешного окончания его. Отовсюду брались напрокат зеркала и люстры; припасали воск сотнями пудов, свечи тысячами, шкалики для иллюминации десятками тысяч. Стеклянный завод завален был заказами Потемкина. Ливреи шили на сто с лишком слуг. Весь город был занят рассказами об этих приготовлениях. Слухи преувеличивали действительность до волшебных размеров. Много было догадок о настоящей цели празднества: толковали, между прочим, не мир ли неожиданный будет на нем объявлен. По мере того, как подвигались работы, план пира все расширялся: в последние дни решено было, сверх угощения внутри дома, устроить народный праздник под открытым небом, и внезапно перед зданием на месте ветхих деревянных строений явилась площадь; против главного входа воздвигнуты были триумфальные ворота. На площади расставлены столы со съестными припасами, кадки с медом, квасом и сбитнем. На нарочно сделанной деревянной стене развешены принадлежности мужской одежды: кафтаны, кушаки, шляпы, сапоги, лапти. Народ начал собираться уже с утра, но его смущал распущенный кем-то слух, что солдаты будут хватать всякого, кто дотронется до разложенных и развешенных предметов. Гости, приглашенные по билетам, начали съезжаться в 3 часа дня. Вскоре кареты потянулись в несколько рядов от самой Литейной до места праздника. Позднее присоединившиеся к ним императорские экипажи не могли подвигаться свободно. Народное угощение должно было начаться не прежде, как когда звук трубы возвестит прибытие государыни, которую ожидали в 5 часов; но уже кончался седьмой час, а ее все еще не было. Между тем народ, вымокший и иззябший от стоявшей весь день ненастной погоды, терял терпение. Наконец к развязке привел комический случай. Выскочившая из толпы собака произвела суматоху, которую приняли за условленный знак: все бросились на выставленные подарки, и в одно мгновение все исчезло. Преследуемая усердными казаками и полицейскими чернь устремилась во все стороны, и многие дорого поплатились за свою поспешность. Императрица сама рассказывает, что она, подъезжая, увидела только остатки народного угощения.

Потемкин давно дожидался Екатерины в залах своего чертога. На нем был малиновый фрак и епанча из черных кружев в несколько тысяч рублей; брильянты сияли везде, где только можно было придумать им место. Унизанная ими шляпа была так тяжела, что он ее передал своему адъютанту (генералу Боуру) и велел везде носить за собою. Все гости, по словам Державина, были в маскарадном платье. При появлении императрицы, которую Потемкин сам высадил из кареты, «чистосердечное ура наполнило воздух».

Сначала царственные гости побыли несколько времени в огромной круглой зале, или ротонде, которая, по словам государыни, после храма св. Петра в Риме считалась самою великолепною в мире постройкою; на хорах ее, поддерживаемых колоннами, поставлен был орган. Промежутки между колоннами вели в обширную галерею, которая с обеих сторон оканчивалась овальными углублениями и могла вместить до 5000 человек. На левом конце устроена была обитая зеленым сукном эстрада, с диваном и стульями для императорской фамилии и ее свиты. Такое же возвышение на правом конце галереи было занято хором певчих и оркестром роговой музыки из 300 человек. Вдоль обеих окраин галереи шли две колоннады с расположенными попарно колоннами. Задняя колоннада отделяла галерею от зимнего сада, — громадного здания, в котором для большего эффекта освещения расставлены были колоссальные зеркала, обвитые зеленью и цветами. В этом саду, против середины или выхода галереи, устроен был небольшой открытый храм с жертвенником, на котором высилась статуя Екатерины II из белого мрамора, в античной мантии. В саду рассеяны были небольшие пригорки, густо обсаженные лимонными, померанцевыми и т. п. деревьями с поделанными из стекла плодами, внутри освещенными наподобие разноцветных фонарей. В глубине сада, перед оранжереею, красовался сделанный из зеркал, убранный зеленью и цветами грот, а перед ним стояла хрустальная пирамида с вензелем Екатерины II. Зимний сад окружен был другим, обширным и роскошным садом в английском вкусе с речкой и водопроводом, с мостиками и статуями; этот сад был также великолепно освещен, а воды в нем украшены гондолами.

Внутри дома, по обе стороны галереи, находились комнаты, назначенные для маскарада. Они разделялись на две половины; в одну вход был от царского дивана, в другую — от оркестра, между колоннами. Половина, начинавшаяся от дивана, приготовлена была для приема императорского семейства; эти покои блистали картинами, коврами, великолепными обоями и разными прихотливыми украшениями, в числе которых особенное внимание обращал на себя золотой слон, носивший на спине великолепные часы и во время игры курантов шевеливший глазами, ушами и хвостом: он был куплен у герцогини Кингстон, так же как и многие находившиеся тут картины и часть мебели. По поводу роскошного убранства этих комнат Державин замечает: «Казалось, что все богатство Азии и Европы совокуплено там было к украшению храма торжеств великой Екатерины». Здесь императрица и великая княгиня Мария Федоровна провели часть вечера за картами.

Но самое лучшее украшение праздника составляли две кадрили, которые, при самом вступлении государыни в галерею, вышли навстречу ей из зимнего сада промежду колонн. В ту же минуту воздух огласила знаменитая песня Державина:

Гром победы раздавайся! —

первый стих которой, по замечанию Жуковского (присутствовавшего мальчиком на этом вечере), служил выражением всего века Екатерины. Вот как сама императрица, на другой день после праздника, описала эту часть его: «Мы увидели две кадрили, розового и небесно-голубого цвета; в первой был Александр Павлович, во второй Константин. Каждая кадриль состояла из 24-х пар; все это была самая красивая петербургская молодежь обоего пола, и все было покрыто, с ног до головы, всеми драгоценными каменьями столицы и ее предместий. Кадрили чудесно исполнили свои разнохарактерные танцы; нельзя представить себе ничего прекраснее, блистательнее и разнообразнее. Это продолжалось около трех четвертей часа». Прибавим, что одну кадриль вел принц Александр Виртемберский (брат великой княгини) с фрейлиною Протасовою; а за ними следовал Александр Павлович со старшею Салтыковой). Впереди другой кадрили шел офицер конной гвардии князь Голицын с графинею Брюс; а за ними — Константин Павлович со старшею Голицыною. Кадрили устраивал знаменитый балетмейстер Пик; когда они кончили свое дело, он протанцевал соло.

После танцев хозяин повел императрицу и все собрание в залу, устроенную для спектакля: там увидели сперва балет, а потом комедию Мармонтеля «Le Marchand de Smyrne». Когда Екатерина возвратилась в покинутые перед тем покои, то, ослепленная светом ста тысяч огней, она спросила: «Неужели мы там, где прежде были?» Между тем она посетила и зимний сад во время происходившего за ним фейерверка. Около полуночи начался ужин, накрытый в театральной зале и в амфитеатре, что, по словам государыни, производило восхитительный эффект. Потемкин стоял за креслами императрицы, пока она не приказала ему сесть. «Еще после ужина, — говорит императрица, — в передней зале была вокальная и инструментальная музыка, после которой я уехала в два часа утра. Вот, — прибавляет она, — как среди шума войны и угроз диктаторов ведут себя в Петербурге». В продолжение всего вечера, по временам пелись хоры, сочиненные Державиным. По окончании последнего из них «хозяин, — как рассказывает поэт, — с благоговением пал на колени перед своею самодержицею и облобызал ее руку, принося усерднейшую благодарность за посещение».

В приготовлениях к этому небывалому празднику участвовал, следовательно, и Державин сочинением «хоров», которые, как кажется, были заранее напечатаны и раздавались гостям на самом вечере. Довольный хорами, Потемкин через несколько дней после 28-го февраля пригласил к себе Державина обедать и поручил ему составить описание праздника. Но этим трудом поэту не удалось удовлетворить ожиданиям вельможи. Почему, будет объяснено ниже; а теперь посмотрим, что представляла вообще поэзия Державина в отношении к Потемкину.

Еще Белинский заметил: «Судя по могуществу Потемкина, можно бы предположить, что большая часть стихотворений Державина посвящена его прославлению; но Державин при жизни Потемкина очень мало писал в честь его». В первый раз он является у нашего поэта в шуточных намеках оды «Фелица» рядом с другими вельможами, которых Державин как будто критикует, чтобы ярче выставить достоинства своей героини. Восхвалив ее разум и трудолюбие, он прямо переходит к привычкам неги и мечтательным планам главного из сотрудников ее. Он боялся, что Потемкин оскорбится слишком смело набросанными штрихами своего портрета; но вышло напротив, и в записках своих поэт не забыл отметить благодушие, с каким первенствующий сановник Екатерины встретил его шутки на свой счет.

Целиком посвящена ему ода «Решемыслу», написанная для «Собеседника» по настоятельным просьбам издательницы. Здесь поэт заявляет, что в Решемысле он хотел изобразить идеал вельможи, и в заключение, обращаясь к Музе, говорит:

Ты Решемысловым лицом
Вельможей должность представляешь:
Конечно; ты своим пером
Хвалить достоинства лишь знаешь.

Последними двумя стихами Державин как бы отклоняет от себя подозрение в лести, напоминая, что только истинные заслуги могут вдохновлять его. Действительно, если внимательно рассмотреть, кого пел Державин, то нельзя не согласиться, что почти все имена, которые возвеличивала его лира, сохранили свою славу навсегда, что его похвалы современникам по большей части скреплены историей. Алексей Орлов, Румянцев, Суворов, Потемкин, Дашкова, Лев Нарышкин, А.С. Строганов, Кутузов Смоленский, Львов, Капнист, Храповицкий, — вот те лица, с которыми мы чаще всего встречаемся в его стихах, и все эти лица являются у него с общепризнанными за ними отличительными чертами их духовной физиономии. Правда, он по своим личным отношениям посвятил несколько куплетов и Платону Зубову, но в них мы вовсе не находим похвал высшим достоинствам, каких у этого фаворита не было. Ода, которою Державин приветствовал императора Павла, написана в первые дни его царствования, когда качества, до тех пор обнаруженные новым монархом, внушали всем самые отрадные надежды. В большей части последующих од, где о нем упоминается, похвалы перемешаны с наставлениями, намекающими на некоторые его недостатки.

Из всех стихов Державина, прославляющих Потемкина, наименее удачною была ода «Победителю», о которой мы недавно говорили. По возвращении в Петербург Державин 24-го августа 1789 г. был на празднике, данном И.И. Шуваловым на даче (по петергофской дороге). Здесь в числе гостей была Марья Львовна Нарышкина, вторая дочь обер-шталмейстера (впоследствии княгиня Любомирская), в которую был влюблен Потемкин. Во время своего трехмесячного пребывания в Петербурге, в означенном году, он почти нигде не показывался, но посещал очень усердно дом Льва Александровича. Он бывал у него каждый вечер, и в городе все были уверены, что он женится на Марье Львовне. По свидетельству Сегюра, он очень настойчиво и страстно ухаживал за Марией Львовной и, не обращая внимания на множество присутствовавших, был как бы наедине с нею. Поэт, плененный на помянутом празднике ее пением и игрою на арфе, написал к ней стансы; называя ее Евтерпой, он с похвалами ее таланту связывает воспоминание о Потемкине, в котором видит сочетание сына неги и полководца:

С сыном неги Марс заспорит
О любви твоей к себе;
Сына неги он поборет
И понравится тебе.
Качества твои любезны
Всей душою полюбя,
Опершись на щит железный,
Он воздремлет близ тебя.

Около двух лет спустя, в 1791 году, Потемкин снова приехал в Петербург. В это пятимесячное и последнее пребывание свое в столице он превзошел самого себя в расточительности и роскоши, в легкомысленной спеси и праздной лени. Он жил с такою пышностью, какой не позволял себе ни один из европейских дворов, и являлся в публике не иначе, как окруженный множеством генералов и пленных пашей. При встрече с ним народ почтительно кланялся. Но вся эта пышность была ничто перед великолепием праздника, данного им императрице. Историком этого праздника он избрал Державина. Исполнив его поручение, поэт в конце мая или начале июня отвез свою рукопись Потемкину, жившему тогда в Летнем дворце (деревянном, бывшем на месте построенного при императоре Павле Михайловского замка). Вельможа в знак благодарности пригласил его отобедать с собою в тот же день. Но пока Державин сидел в его канцелярии, дожидаясь, не будет ли еще какого приказания, князь, прочитав описание, остался им очень недоволен, с гневом вышел из своей спальни и, несмотря на ненастную погоду, куда-то уехал. «Все пришли в смятение, — говорит Державин, — столы разобрали — и обед исчез». Такое неудовольствие он объясняет тем, что в описании его не было особенных похвал учредителю праздника, и он был поставлен наравне с Румянцевым и Орловым, тут же упоминаемыми. Может быть, это предположение было отчасти справедливо; но, кажется, неприятное впечатление происходило более от других причин: во-первых, описание хотя и отвечало блестящими картинами великолепию зрелища, было витиеватонапыщенно; во-вторых, Потемкин являлся в нем каким-то смешным селадоном; например, в стихах:

Нежный, нежный воздыхатель,

позднее напечатанных под заглавием «Анакреон в собрании», выставлялись «любовные искания» Потемкина во время праздника. Уже Дмитриев поражен был в этом описании шутливою, хотя и довольно верною характеристикой вельможи, и ей-то приписывал он неудовольствие, с которым оно было принято последним. В стихах:

Он мещет молнию и громы...

не забыта привычка Потемкина вертеть («чистить», как выразился поэт) пальцами брильянты, и тут же говорится о нем:

То крылья вдруг берет орлины,
Парит к Луне и смотрит вдаль;
То рядит щеголей в ботины
Любезных дам в прелестну шаль.
И если б он имел злодеев,
Согласны б были все они,
Что видят образ в нем Протеев,
Который жил в златые дни.

К числу неловкостей принадлежит также то, что, говоря об изображении на стенах Амана и Мардохея, Державин, в обращении последнего к Эсфири, как будто намекает на положение Потемкина перед Зубовым:

И если я не мил того вельможи оку...

Впрочем, стихи в описании праздника вообще гораздо выше прозы, и некоторые из вошедших сюда пьес причисляются к лучшим произведениям Державина. Особенною картинностью отличается изображение самого пира, начинающееся известными стихами:

Богатая Сибирь, наклоншись над столами,
Рассыпала по ним и злато, и сребро...

«Казалось, — говорит поэт, — вся империя пришла со всем своим великолепием и изобилием на угощение своей великой владычицы...»

Огорченный своею неудачею, Державин рассказал о ней Зубову, а в следующее воскресенье снова отправился на поклон к Потемкину, только что переехавшему в Таврический дом. Князь принял его холодно, но не выразил неудовольствия. В это время он уже готовился к отъезду в армию; императрица давно желала побудить его к тому, но он медлил, боясь удалением своим довершить торжество своего соперника; наконец, по современному свидетельству, Екатерина лично выразила ему свою положительную волю. Снарядясь в путь, Потемкин перебрался сперва в Царское Село. Державин поехал туда проститься с ним. Попов спрашивал поэта, чего он желает, уверял, что Потемкин все для него сделает, но Державин, помня совет Зубова, ничего не просил. Перед своим отъездом князь «позвал его к себе в спальню, посадил наедине с собою на софу и, уверив в своем к нему благорасположении, простился с ним». 24-го июля он отправился «по белорусской дороге», конечно, не думая, что расстается со своею государынею и Петербургом навеки.

Но на берегах Прута его ожидала смерть. Весть о его кончине внушила Державину одно из самых оригинальных и величественных по замыслу, смелых по исполнению произведений его. Если бы он не написал ничего другого, «Водопад» спас бы его имя от забвения. С лихвой заплатил он долг благодарности своему покровителю, воздвигнув этот поэтический памятник на могиле его в то время, когда многие без стыда поносили память падшего кумира. «Водопад» есть блестящая апофеоза всего, что было в духе и делах Потемкина действительно достойного жить в потомстве. Только даровитый поэт мог так понять и начертить этот исполинский исторический образ России 18-го века. Воображению поэта представляется в облаках оссиановская тень, и он спрашивает:

Но кто там идет по холмам,
Глядясь, как месяц, в воды черны?..

Характеризуя Потемкина в ответах своих, он, между прочим, говорит:

Не ты ль, который взвесить смел
Мощь Росса, дух Екатерины,
И, опершись на них, хотел
Вознесть твой гром на те стремнины,
На коих древний Рим стоял
И всей вселенной колебал?..
Се ты, отважнейший из смертных
Парящий замыслами ум!
Не шел ты средь путей известных,
Но проложил их сам...

Вот одна из самых типических черт изображения. Белинский заметил, что «Водопад» — столько же благородный, как и поэтический подвиг. Но никто не определил так оригинально и метко отличительного характера этой оды, как Гоголь, сказав: «В «Водопаде», кажется, целая эпопея слилась в одну стремящуюся оду. Здесь перед Державиным пигмеи другие поэты. Природа там как бы высшая нам зримой природы, люди могучее нам знакомых людей, а наша обыкновенная жизнь, перед величественною жизнью там изображенною, точно муравейник, который где-то далеко колышется внизу».

Яндекс.Метрика © «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2018
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты