Гавриил Державин
 






§ 3. Соотношение литературной и биографической личности Карамзина в биографии Ходасевича «Державин»

Еще более характерно в связи с рассматриваемой темой изображение Ходасевичем Карамзина. Образ этого героя, так же как и образ Дмитриева, вводится в роман по контрасту с фигурой Державина. Этот прием в творчестве Ходасевича повторится затем в рассмотренном выше очерке «Дмитриев».

3.1. Поведение Карамзина во время знакомства с Державиным: свидетельства очевидцев

Впервые Карамзин появляется в биографии Ходасевича в сцене знакомства с Державиным. В дом последнего его вводит Дмитриев.

Существует несколько свидетельств относительно облика Карамзина во время этого обеда.

Д.Н. Бантыш-Каменский, со слов Дмитриева, описывает его таким образом: «Возвратясь в Петербург осенью 1790 года в модном фраке, с шиньоном и гребнем на голове, с лентами на башмаках, Карамзин был введен И.И. Дмитриевым в дом славного Державина и умными, любопытными рассказами обратил на себя внимание. Державин одобрил его намерение издавать журнал и обещал сообщать ему свои сочинения. Посторонние лица, посещавшие Державина, гордясь витиеватым, напыщенным слогом своим, показывали молчанием и язвительною улыбкою пренебрежение к молодому франту, не ожидая от него ничего доброго» (цит. по: Лотман 1987: 193).

Вот как излагает данный эпизод Я.К. Грот: «Когда Карамзин, возвращаясь из своего заграничного путешествия, три недели оставался в Петербурге (в сентябре 1790 года), то Дмитриев ввел его в дом Державина. Поэт пригласил приезжего к обеду. За столом Карамзин сидел возле любезной и прекрасной хозяйки. Между прочим речь зашла о французской революции; Карамзин, недавно бывший свидетелем некоторых явлений ее, отзывался о ней довольно снисходительно. Во время этого разговора Катерина Яковлевна несколько раз толкала ногою своего соседа, который однако ж никак не мог догадаться, что бы это значило. После обеда, отведя его в сторону, она ему объяснила, что хотела предостеречь его, так как тут же сидел П.И. Новосильцев, петербургский вице-губернатор (некогда сослуживец Державина). Жена его, рожденная Торсунова, была племянницей М.С. Перекусихиной, и неосторожные речи молодого путешественника могли в тот же день дойти до сведения императрицы» (цит. по: Лотман 1987: 204).

Лотман указывает на адекватность гротовского пересказа своему первоисточнику — пересказам Блудова и Сербиновича. Ученый также предположил, что эти пересказы, в свою очередь, восходят к самому Карамзину (Лотман 1987: 204).

3.2. Интерпретация Лотманом поведения Карамзина во время знакомства с Державиным

Итак, согласно сообщению Дмитриева, Карамзин явился на званый обед к Державину в экстравагантном щегольском костюме. По мнению Лотмана, этим костюмом он стремился «скандализировать определенные общественные и литературные круги» (Лотман 1987: 194). Ученый имеет в виду, прежде всего, ближайших друзей Карамзина — масонов. Остается, однако, не ясным, каким образом в этом кругу оказался Державин. Зачем Карамзину понадобилось эпатировать человека, пригласившего его в гости по рекомендации общего друга?

Ничего не объясняет и комментарий, приведенный Лотманом чуть ниже, — по поводу необдуманных речей Карамзина о французской революции, речей, поставивших хозяев в неловкое положение: «...Карамзин сознательно шокировал своих собеседников, следуя избранной им методе независимого поведения» (Лотман 1987: 206). По Лотману, костюм и речи Карамзина на званом обеде у Державина составляют единое целое в его жизнетворческой стратегии щеголя.

В самом деле, о какой независимости может идти речь, когда одной из целей визита Карамзина, согласно упомянутому сообщению Дмитриева, являлось обеспечение планируемого им журнала авторитетом имени Державина? Лотман обходит молчанием наблюдаемое в поведении биографического Карамзина противоречие между скандальностью и положением просителя.

Ученый также игнорирует коммерческую цель визита Карамзина. Он представляет его усилия по созданию «Московского журнала» как следствие культивируемого им щегольского жизнетворческого поведения. Карамзин якобы эпатировал общественное мнение своим стремлением издавать журнал, не прикрываясь каким-либо общепринятым авторитетом, — Ситуация, неслыханная в журналистике того времени. Хотя Лотман полностью цитирует объявление Карамзина о новом журнале и, в том числе, похвалы Державину, с которых, собственно и начинается объявление, но не делает отсюда никаких выводов (Лотман 1987: 196—197).

А ведь именно эти похвалы, согласно Гроту, дали повод современникам распустить сплетни, что настоящим издателем журнала будет Державин. Карамзин должен был письменно объясняться с поэтом по поводу своего нетактичного поведения (Грот 1997: 403).

Получается, что Карамзин демонстрировал свою независимость за счет державинского авторитета. Только благодушием поэта мы можем объяснить его снисходительное отношение к «шалостям» своего молодого друга.

3.3. «Уж не пародия ли он?»: Карамзин в изображении Ходасевича

Если Лотман пытается объяснить возвышенными соображениями скандальное и неблагодарное по отношению к Державину поведение Карамзина-щеголя, — Ходасевич к нему беспощаден. Он употребляет всю мощь своего язвительного ума, всю силу своего искусства сатирика, чтобы развенчать щегольской жизнетворческий дискурс Карамзина и, заодно, Дмитриева и прочих сентименталистов.

Ходасевич рисует образ Карамзина по образцу героя «Писем русского путешественника»: «чувствительного вояжера, легко скользящего по поверхности трагических европейских событий 1789—1790 гг.» (Лотман 1984: 625). Рисует он его не точно, а искаженно, в качестве пародии на этого «вояжера». По сравнению с последним, Ходасевич усиливает легкомыслие своего героя. В его образе концентрируются пародийно-сатирические варианты типа «путешественника»: например, галломана-щеголя Иванушки из комедии Д.И. Фовизина «Бригадир» с его «этурдери» (легкомыслием) и вытекающей из нее «неосторожностью»1; «чувствительного вояжера» В.Л. Пушкина из сатирического стихотворения Дмитриева «Путешествие N. N. в Париж и Лондон» с его восторженным отношением ко всему парижскому и хвастовством по поводу того, что был представлен разным знаменитостям — от Бонапарта до актрисы Жорж; Хлестакова с его модным костюмом, предметом поклонения обывателей города N.

Последнее замечание нуждается в комментарии.

Ходасевич из всех деталей щегольского наряда Карамзина оставляет один модный фрак. Мы вспоминаем, что именно модный петербургский костюм, необходимой частью которого являлся фрак, способствовал успеху другого «вояжера» — Хлестакова. По крайней мере, именно так думал он сам. «...по моей петербургской физиономии и по костюму, — пишет он "душе Тряпичкину", — весь город принял меня за генерал-губернатора» (Гоголь 1994 III—IV: 279). Следуя ходу рассуждений Хлестакова, заключаем, что продвижение по служебной лестнице, достигнутое благодаря костюму, покорило и сердца женщин. «И я теперь живу у городничего, — продолжает герой, — жуирую, волочусь напропалую за его женой и дочкой; не решился только, с которой начать, — думаю, прежде с матушки, потому что, кажется, готова сейчас на все услуги» (Гоголь 1994 III—IV: 279).

К сказанному следует добавить, что, создавая образ литературной личности Карамзина, Ходасевич учитывал богатую сатирическую традицию русской литературы XVIII века в изображении щеголей и петиметров, в частности, наблюдения того же Фонвизина в «Письмах из Франции», а также замечания И.А. Крылова, высказанные им на страницах таких журналов антикарамзинистской направленности, как «Зритель» или «С.-Петербургский Меркурий». Конкретные примеры использования Ходасевичем данного сатирического кода приводятся ниже, в процессе анализа того или иного аспекта «сентименталистского» сюжета в биографии «Державин».

3.4. «Глупее глупого»: политический дискурс Карамзина в изображении Ходасевича

Все видимое легкомыслие Карамзина проявляется в его речи.

В пересказе Грота, биографический Карамзин «отзывался о французской революции довольно снисходительно». Можно только догадываться, о чем именно он говорил в доме Державина. Парижская часть «Писем...» была опубликована только в 1801 году, когда политические взгляды Карамзина изменились. Но наверняка он говорил не в консервативном, монархическом духе, в котором выдержаны «Письма...». Иначе нельзя объяснить реакцию Екатерины Яковлевны, которая попыталась предупредить Карамзина о возможной опасности.

Однако известна конспективная запись Карамзина, в которой дается высокая оценка французской революции. Эта запись вошла в состав его обзорной статьи «Несколько слов о русской литературе», опубликованной на французском языке в журнале «Spectateur du Nord» в октябре 1797 года. Здесь Карамзин говорит о значительности, эпохальности этого события в истории человечества. Он восхищается пророческим даром Руссо, который предсказал революцию в «Эмиле». Хотя Карамзин не дает прямого ответа в том, что касается приятия либо неприятия революции, тем не менее, он предсказывает ее продолжение: «Одно событие сменяется другим, как волны в бурном море; а люди уже хотят рассматривать революцию как завершенную. Нет. Нет. Мы еще увидим множество поразительных явлений. Крайнее возбуждение умов говорит за то» (Карамзин 1984 II: 96—97).

Очевидно, что подобная речь могла вызвать предупредительные меры со стороны Екатерины Яковлевны. И дело здесь не только в заботе о безопасности Карамзина. Она, как верная супруга и хранительница домашнего очага, наверняка думала о крупных неприятностях, грозящих мужу в том случае, если неосторожные речи «молодого путешественника», бравирующего своим вольнодумством, дойдут до сведения императрицы.

Державин только что едва избежал приговора суда. Это стоило ему много крови. (Ходасевич замечает, что в это время у него «стали сильно лезть волосы» (Ходасевич 1988: 132)). Общественное положение поэта было неустойчивым: хотя ему платили жалованье, но не поручали какой-либо должности. Это опять-таки сильно его беспокоило.

Ко всему этому добавился безрассудный поступок еще одного «молодого путешественника» — А.Н. Радищева, который, не любя поэзии Державина2, зная, что поэт резко отрицательно относился к его творчеству, в частности, «с большим неодобрением» отзывался о «Житии Федора Васильевича Ушакова» (Биография А.Н. Радищева 1959: 59), посчитал возможным прислать тому экземпляр скандальной книги «Путешествие из Петербурга в Москву»3. Выше уже говорилось, какие последствия арест Радищева имел для репутации Державина.

И вот, когда имя поэта было запачкано грязными сплетнями, когда он находился на подозрении у правительства и у вольнодумцев, к нему набивается в гости следующий «молодой путешественник» и компрометирует его своим восторженным отношением к революции!

Выше было сказано, что биографический Карамзин поступает столь бестактно, конечно, не по причине своей простоты и наивности, как обычно интерпретируют его поведение в этом эпизоде4. Он, надевая литературную маску щеголя, намеренно эпатирует присутствующих.

Ходасевич, реконструируя подробности речи Карамзина по «Письмам русского путешественника», пародирует литературную маску автора и, тем самым, обнажает ее условность. Словом, Карамзин в его изображении представляется не только глупее своего реального прототипа, — особенность, характерная для отношения между автором и героем в литературе сентиментализма (см. выше разбор очерка «Дмитриев»), — но и глупее героя, созданного этим самым прототипом, — «русского путешественника».

Вот как передает Ходасевич «снисходительное отношение» «русского путешественника» к французской революции. При этом он следует тексту «Писем...»: «...после 14 июля во Франции все твердят об аристократах и демократах, о нации; революция была неизбежна, еще Рабле предсказал ее в LVIII главе "Gargantua"; земля освободится от сего бедствия не иначе, как упившись кровью...» (Ходасевич 1988: 133).

В первой половине этого периода ходасевичевский герой говорит о всеобщей политической сознательности. В тексте «Писем...» речь идет, наоборот, о темноте широких масс. «Русский путешественник» приводит два анекдота, смысл которых состоит в том, что народ, как бессмысленное дитя, затвердил упомянутые понятия, ничего в них не понимая (Карамзин 1984 I: 315).

Утверждая неизбежность революции и ссылаясь при этом на «пророчество» Рабле, ходасевичевский герой следует пародийному дискурсу биографического Карамзина. Автор «Писем...» иронически снизил свои представления о неизбежности революции и восхищение по поводу удивительного пророчества Руссо, которые выразил в упомянутой французской статье «Несколько слов о русской литературе». Поиском предсказаний произошедшей революции занимается в «Письмах...» некий аббат Н*, знакомый «русского путешественника». Он находит подобное предсказание у Рабле в «Жизни Гаргантюа» (см.: Карамзин 1984 I: 316—317). Ссылка на Рабле в «Письмах...» носит комический характер, так как в оригинале данное предсказание является всего лишь пародией на соответствующий род текстов. В другом месте герой Карамзина изображает Рабле иронически, а по поводу «Гаргантюа» и «Пантагрюеля» презрительно пишет, что эти романы наполнены «остроумными замыслами, гадкими описаниями, темными аллегориями и нелепостию» (Карамзин 1984 I: 390).

Кроме того, в «Письмах...» дается страстная отповедь всем «бунтовщикам», выступающим против законной власти. Эта отповедь исключает всякую мысль о «неизбежности» революции.

Ходасевич доводит до абсурда указанное ироническое снижение. Карамзин в его изображении вполне «серьезно» мотивирует свой радикальный вывод о неизбежности революции ссылкой на роман Рабле. Он даже цитирует наиболее «ударное» выражение из пародийного предсказания, выдавая его за свое собственное (цитата не закавычена; точка с запятой отсекает ее от названия источника)5. Желая пустить пыль в глаза своей «ученостью», он по-хлестаковски заврался. Его не смущает осведомленность Екатерины Яковлевны во французской словесности (об этом он мог услышать от Дмитриева6). По-видимому, в ответ на ее возможное недоумение он может процитировать гениальную фразу своего литературного двойника-прототипа: «Ах да, это правда: это точно Рабле; а есть другой "Gargantua", так тот уж мой» (Гоголь 1994 III—IV: 241)7.

3.5. Карамзинская тема запретной любви в изображении Ходасевича

Речь ходасевичевского героя вызвала неожиданный для него самого эффект: «Но тут рассказчику показалось, что молодая и прекрасная хозяйка коснулась ногою его ноги. Потом еще и еще, сомнения быть не могло. Не смея себе изъяснить сие чрезвычайное обстоятельство, он смешался, красноречие его покинуло...» (Ходасевич 1988: 133).

Почему герой смутился? Ответ содержится, по-видимому, во-первых, в его собственных мыслях, выраженных несобственно-прямой речью: «молодая и прекрасная хозяйка», «сомнения быть не могло»; во-вторых, в авторском искажении гротовского пересказа в сторону интимно-эротической окраски эпизода: «коснулась» ноги, а не «толкнула»; у Грота Карамзин ничуть не смутился и продолжал говорить как ни в чем не бывало.

Таким образом, ходасевичевский герой скорее всего подумал, что жена Державина с ним откровенно флиртует, поняв по-своему его восторженное отношение к любви без «мещанских» предрассудков.

Это отношение красноречиво выражено в «Письмах...» и отразилось также в тексте Ходасевича. Но, конечно, не в том фрагменте, где его герой говорит о политике.

Сначала приведем несобственно-прямую речь героя, которая оказалась неотразимой, как он, возможно, подумал, для нежного сердца прекрасной хозяйки, а затем попытаемся показать литературный источник этой речи в тексте «Писем...».

«В его разговоре <ходасевичевского героя — В.Ч.> были приятно смешаны важное и забавное, ум и чувствительность. Он говорил о парижских театрах, для коих не находил довольно похвал; о физиогномии Мармонтеля; об уличных цветочницах; о прекрасной Версалии, о сельских красотах Трианона; об академиях и о том, что вино в деревеньке Anteuil, некогда славное, ныне уж никуда не годится; о том, что в придворной церкви он видел короля и королеву (король был в фиолетовом кафтане; королева подобна розе, на которую веют холодные ветры); дофина видел он в Тюльери — младенец прыгал и веселился, прекрасная Ламбаль вела его за руку...» (Ходасевич 1988: 133).

«Русский путешественник», говоря о Версальском саде («прекрасной Версалии», по выражению ходасевичевского героя), цитирует близкого ему по мировосприятию Жака Делиля, который жалеет о срубленных старых высоких деревьях, в частности, потому, что с ними исчезли укромные места для тайных любовных свиданий, своеобразный памятник знаменитым фавориткам Людовика XIV. В этой связи французский поэт обращается к Амуру в характерном аффектированном стиле: «Амур! Амур! Где прелестные сени, в которых нежно томилась гордая Монтеспан и где милая, чувствительная Лавальер ненарочно открыла тайну своего сердца счастливому любовнику? Все исчезло, и пернатые орфеи, устрашенные стуком разрушения, с горестию летят из мирной обители, где столько лет в присутствии царей пели они любовь свою!» (Карамзин 1984 I: 395).

О герцогине Лавальер «русский путешественник» пишет с особенной экзальтацией. Он шесть дней подряд рассматривал картину Шарля Лебрена «Кающаяся Мария Магдалина», так как реальным прототипом героини послужила Лавальер (Карамзин 1984 I: 372—373). Гоголь спародирует аффектированное поклонение «русского путешественника» перед знаменитой фавориткой, сделав ее имя знаком внебрачных связей Ивана Ивановича Перерепенка и Афанасия Ивановича Товстогуба8.

Под «сельскими красотами Трианона» ходасевичевский герой имеет в виду так называемый маленький Трианон, любимый сад Марии-Антуанетты. В его глубине находился храм любви, где королева уединялась со своими фаворитами и фаворитками. Этот храм украшен в соответствии со своим прямым назначением. «Там искусный резец Бушардонов изобразил Амура во всей его любезности, — пишет "русский путешественник", — Нежный бог ласковым взором своим приветствует входящих; в чертах лица его не видно опасной хитрости, коварного лукавства. Художник представил любовь невинную и счастливую» (Карамзин 1984 I: 397).

В таком же идиллическом, на первый взгляд, тоне ходасевичевский герой изображает саму королеву, сравнивая ее с розой, «на которую веют холодные ветры».

Сравнение красавицы с розой — традиционный прием во французской эротической поэзии второй половины XVIII века. В качестве примера можно привести элегию XXXIX Андре-Мари Шенье:

Какая благодать, коль вы еще успели
Красавицу застать в неубранной постели,
В тот самый миг, когда, очнувшись ото сна,
При свете солнечном прищурится она;
Вся отдохнувшая, вся свежая — такая,
Как роза пышная среди цветенья мая

      (Фривольная поэзия 2002: 535).

Однако в данном контексте это сравнение становится весьма двусмысленным. Королева находится в церкви рядом со своим супругом, одетым в траурный «фиолетовый кафтан». Двор в это время носил траур в связи с казнью маркиза Фавраса, произошедшей в феврале 1790 года9.

Фаврас участвовал в заговоре, имевшем целью похищение короля и его семьи, но был схвачен и взял всю вину на себя. В числе руководителей заговора была и королева. До последней минуты Фаврас надеялся на ее высокое покровительство, будучи, по-видимому, убежден обещаниями. Однако тщетно. Ему пришлось взойти на эшафот.

Ходили слухи, что королева обманула Фавраса. Этим грязным сплетням тем более верили, что ее репутация была безнадежно подмочена после скандального дела, вошедшего в историю под названием «ожерелье королевы». В связи с этим делом говорили, что кардинал Роган, ставший невольным исполнителем мошеннической аферы, был любовником королевы. Вероятно, в такой же роли видели и Фавраса. Вообще говоря, сплетники обвиняли Марию-Антуанетту, кажется, во всех смертных грехах. Особенно популярна была тема блуда. Между прочим, считалось, что в упомянутом Трианоне проходят оргии, в которых королева играет главную роль.

Педалирование эротической символики на траурном фоне, которое делает ходасевичевский герой, намекает на все эти темные слухи и, в свете обсуждаемой темы, как нельзя более ярко иллюстрирует тему запретной любви.

По сравнению с «русским путешественником» ходасевичевский герой представляется еще большим любителем посплетничать. В самом деле, в тексте «Писем...» королева, по крайней мере, в трауре, хотя скупому упоминанию об этом обстоятельстве предшествует красноречивое и весьма пространное описание ее женственной красоты, ее безмятежности и некоторого легкомыслия в поведении, явно не соответствующего ситуации. Именно в этом описании употребляется сравнение королевы с розой, «на которую веют холодные ветры» (Карамзин 1984 I: 313), сравнение, которое цитирует ходасевичевский герой. Чувствительный «русский путешественник» склонен объяснять спокойствие Марии-Антуанетты ее необыкновенной душевной выдержкой. Однако его мнение можно рассматривать как полемическую реплику, призванную дезавуировать распространенные представления о порочности королевы.

Итак, в тексте ходасевичевского героя, который по возможности точно следовал «Письмам русского путешественника», содержится достаточно информации, могущей соблазнить женское сердце удалиться с возлюбленным, как выражался Хлестаков, вольно цитируя «русского путешественника», «под сень струй» (Гоголь 1994 III—IV: 265). В таком случае, гость Державиных предстает как опытный соблазнитель, который ставит ни во что ценности брака. Но, если это верно, почему он «смешался» и потерял дар речи, когда желанная дичь сама просится ему в руки?

И здесь в поведении ходасевичевского героя проявляется тема «футлярности».

3.6. «О любви», или почему карамзинский герой обречен на одиночество

Как уже было сказано, Ходасевич рисовал своего Карамзина по образцу героя, созданного тем в своей прозе и поэзии.

Согласно кодексу поведения этого героя, прекрасная женщина для него только предмет для эстетического любования. В этом смысле она ничем не отличается от любого неодушевленного, но эстетически совершенного предмета. Как пишет по этому поводу русский путешественник: «Прекрасный лужок, прекрасная рощица, прекрасная женщина — одним словом, все прекрасное меня радует, где бы и в каком бы виде ни находил его» (Карамзин 1984 I: 111). Поэтому он со спокойствием невинности может встречать зовущий взгляд красавицы-саксонки (между прочим, замужней) и любоваться ею, «как молодой ваятель любуется Микель-Анджеловою статуею или живописец Рафаэлевою картиною» (Карамзин 1984 I: 110).

Если герой влюбляется, то чисто платонически. Как пишет Карамзин от имени одной дамы в «Мыслях о любви» (1797): «Физическое удовольствие не значит ничего в истинной любви; предмет ее слишком свят, слишком божествен в наших глазах и не может возбуждать желаний: чувства спокойны, когда сердце взволновано, — а оно всегда в волнении при этой страсти» (Карамзин 1982: 173).

Разумеется, реализация запретной любви для карамзинского героя также исключена. Он может восхищаться ею, усматривая здесь яркий пример обожествляемой им чистой стихии любви, разрывающей путы традиционных общественных условностей. Но сам ни за что не переступит черту, воздвигнув в своем сознании новые условности, столь же нерушимые, как и отвергаемые им.

По отношению к замужней женщине он выступает в изобретенной им роли «нежнейшего друга» («Послание к женщинам», 1795 г.). «Друг» воспитывает душевные качества женщины, прививает ей вкус к изящному и, в результате, постепенно подготавливает ее к сложной и ответственной роли арбитра эстетической красоты, законодательницы мод.

Если женщина начнет испытывать к «другу» ответные чувства, он считает себя достаточно сильным противостать ее зову (см. выше эпизод с саксонкой) и контролировать ситуацию в желаемом для него тонусе. Как шутливо оценил самого себя лирический герой стихотворения Карамзина «Исправление» (1797), он лишился «способности грешить» (Карамзин, Дмитриев 1958: 203).

«Письма русского путешественника» были посвящены супругам Плещеевым. С Настасьей Ивановной Плещеевой биографического Карамзина связывала длительная и прочная дружба, на границе с платонической любовью. Разумеется, поднося ей страницы, посвященные теме запретной любви, Карамзин и в мыслях не держал какого-либо намерения соблазнить. Он только развивал ее вкус, так сказать, расширял кругозор. То же самое относится и ко всем «милым» читательницам, к которым обращался писатель в своих произведениях.

Ходасевич проиллюстрировал данную особенность любовного дискурса писателей-сентименталистов на примере Дмитриева: в жизни тот был гомосексуалистом, хотя в стихах воспевал женские прелести: «...чувствительный в стихах, был он вполне бесчувственен к женским прелестям, во всех отношениях предпочитая мужское общество...» (Ходасевич 1996 III: 65)10.

Из сказанного следует, что Карамзин в изображении Ходасевича, следуя жизнетворческому образцу своего реального прототипа, никак не рассчитывал соблазнить Екатерину Яковлевну. Его естественные человеческие чувства были так же надежно спрятаны в «футляр» вновь изобретенных условных отношений между женщиной и мужчиной, как и чувства еще одного «футлярного» чеховского героя — помещика Алехина из рассказа «О любви». Алехин не смог стать выше распространенных представлений о приличии и предпочел лицемерную роль друга семьи Лугановичей реализации своего чувства. В результате, он разбил сердце и своей возлюбленной, и, похоже, свое собственное.

3.7. Любовный дискурс Карамзина в кривом зеркале сплетен и слухов

Сложная и необычная жизнетворческая позиция биографического Карамзина по отношению к теме запретной любви вызывала сплетни. Из «Записок» А.М. Тургенева, которые создавались в тридцатые годы XIX века, известны анекдоты, представляющие в смешном виде «менторскую» позу Карамзина-«друга женщин».

Один из них представляет собой пародию на «Бедную Лизу» и стихотворение «Исправление». Карамзин читает княгине П.Ю. Гагариной и ее наперснице девице Морозовой эту повесть на берегу того самого пруда, где Лиза утопилась. Как известно, до этого печального конца берег пруда был излюбленным местом свиданий Лизы и Эраста. Неожиданно появляются, по закону умножения литературных кошмарных снов и порнографических произведений, восемь купеческих сидельцев и, потребовав от писателя молчания, начали «учить»11, то есть насиловать княгиню и ее подругу12. Карамзин оставался безмолвным свидетелем этой безобразной сцены.

Так в анекдоте преломился роман биографического Карамзина с княгиней Гагариной, который относится к девяностым годам. Этой женщине поэт посвятил два лирических стихотворения «К верной» и «Неверной», «овеянные, — по словам В.П. Степанова, — надеждой на счастливый конец его любовного увлечения» (Степанов 2002: 415—416). Исследователь датирует окончание близких отношений Карамзина с Гагариной апрелем 1799 года. Именно в это время Карамзин писал Дмитриеву: «...в семи верстах от города, там, где я третьего года писал <...> стихи "К верной" давно неверной» (цит. по: Степанов 2002: 416).

В другом анекдоте Карамзин становится свидетелем супружеской измены княгини Е.А. Трубецкой, однако уверяет мужа в ее невинности13.

3.8. «Друг женщин» или лицемер? Соотношение литературной и биографической личности Карамзина в оценке Державина

На распространенные негативные представления о скандальном жизнетворческом поведении Карамзина по-своему ответил Державин.

Известно, что в письме к Дмитриеву от 5 августа 1796 года он написал эпиграмму на концовку упомянутого программного стихотворения Карамзина «Послание к женщинам», которое посвящено опять-таки Н.И. Плещеевой:

Что с таковыми жен друзьями
Мужья с рогами14

      (Державин 1987: 417)

Фривольное замечание, видимо, вызвало недоумение адресата Державина, и поэт должен был объясниться в письме от 6 октября 1796 года: «...примечание мое, шутя, не для того сообщил я вам, что подозреваю чье развращение, а вот ради чего:

  В замужней женщине прекрасной
  Себе кто дружбу приобрел,
  Для толков, для молвы напрасной
  Он лучше бы ее не пел:
Как хладный ветерок — чума для нежных роз,
Так при муже и друг вмиг отморозит нос.

Не погневайся <так!>: это истина; но прошу меня не поссорить с Николаем Михайловичем; я его люблю. Его привязанность к добродетели и восторг поэта побудили похвалиться дружбою дамы; но благоразумие в сем случае друга, то есть ваше, должно было остеречь его в сей нежной материи. Но оставим ссору. И то и другое прошу знать только про себя» (Державин 1987: 418).

Ссылаясь на ответ Державина в октябрьском письме, Степанов справедливо заключает, что ему «был известен адресат стихотворения <...> и какие-то скандальные слухи, добравшиеся до Петербурга» (Степанов 2002: 414).

Из цитированных писем видно, что Державин, по крайней мере, допускал невинность намерений Карамзина, чисто платонический характер его отношений с замужними дамами. Однако он протестует против афиширования чувств, считающихся предосудительными с точки зрения общепринятой морали. Как заметил по этому поводу Степанов, именно из «слухов в итоге и складываются <...> репутации» (Степанов 2002: 417). «Нежные друзья» могут быть субъективно чисты, однако их высокомерное отношение к общественному мнению способствует распространению сплетен, в конечном итоге, губит репутацию замужней женщины. «Нельзя играть с огнем!» — по-отечески предупреждает Державин своего молодого друга.

Кажется, никто до сих пор не отметил, что в цитированной эпиграмме Державина «В замужней женщине прекрасной...», которая датируется 1796 годом, предпоследняя строчка («Как хладный ветерок — чума для нежных роз») аналогична упомянутому сравнению Марии-Антуанетты с «розой, на которую веют холодные ветры», сравнению, употребленному «русским путешественником» в парижской части «Писем...», впервые опубликованной в 1801 году. Что это? Простое совпадение? Сознательная реминисценция, употребленная «русским путешественником», либо, наоборот, державинская цитата из устного рассказа Карамзина о французской революции?

Эпиграмма Державина весьма фривольна. Ставя существование «носа» друга замужней женщины в зависимость от ее мужа, поэт обнажает традиционное символическое значение этого слова: «нос» — это penis15. «Розы» рифмуются с «носом», а «муж», носитель угрозы разоблачения шашней и наказания любовников, метафорически соотносится с «хладным ветерком». Общий признак для сравнения — холод. В таком контексте слово «розы» приобретает символическое значение vagina. Это значение встречается во французской эротической поэзии второй половины XVIII века. В качестве примера можно привести красноречивое описание «цветка наслаждения», которое сделал Дефорж де Парни в поэме «Война богов»:

Не смей шалить! Сокровища любви
Не трогай и цветка ее не рви!
Под алебастром там эбен таится
И розы распускается бутон...
Пока еще не раскрывался он,
И гибкий пальчик ищет наслажденья
В запретном для него прикосновеньи.

      (Фривольная поэзия 2002: 525).

Если «русский путешественник» реципировал данное сравнение из эротической эпиграммы Державина, то он представил французскую королеву в еще более двусмысленном виде, чем было отмечено выше. «Холодные ветры», означающие грозные для нее обстоятельства, будучи модифицированы, в соответствии со смыслом державинской эпиграммы, в эротическом плане, приобретают значение угрозы, спровоцированной ее собственным, согласно сплетням, безнравственным поведением.

Если же Державин воспроизвел в эротико-эпиграмматическом плане данное сравнение, употребленное Карамзиным в его устном рассказе о французской революции, то тем самым он выразил свое негативное отношение к щегольскому поведению своего гостя. До него не только доходили слухи о скандальном поведении Карамзина (как предполагает Степанов), он оказался его свидетелем.

Но как бы ни расценивать это удивительное совпадение, похоже, что Ходасевич выбрал третий из предлагаемых нами вариантов. Он использовал данное совпадение для реконструкции рассказа Карамзина о французской революции на званом обеде. Именно поэтому созданный им герой выделил в рассказе сравнение королевы с розой, «на которую веют холодные ветры», устранив упоминание о трауре. Ходасевичевский герой откровенно восхищается вызывающим поведением королевы. В соответствии с подразумеваемым менторским дискурсом, он как бы ставит ее поведение в пример присутствующим дамам.

С другой стороны, это совпадение было использовано Ходасевичем для реконструкции отношения Державина к рассказу Карамзина.

В упомянутом октябрьском письме Дмитриеву Державин заверил своего адресата, что верит в добродетельность Карамзина. Однако у него, согласно Ходасевичу, было веское основание сомневаться в абсолютном единстве литературной и биографической личности своего молодого друга.

В самом деле, в эпизоде встречи с прекрасной саксонкой и ее старым и уродливым мужем «русский путешественник» признался, что смущение в ответ на кокетство женщины означает его нечистые помыслы. Карамзинский герой остался верным себе, уклонясь от возможного ménage à trois.

Однако Карамзин в изображении Ходасевича в ответ на неверно им толкуемые знаки Екатерины Яковлевны поступает именно так, как будто у него были нечистые помыслы: он смущается.

Если Державин слушал историю встречи с саксонкой, а именно на это намекает Ходасевич, изобразив Карамзина, вопреки фактам, смущенным, то он соотнес указание своего гостя с реальным поведением. Отсюда и могли последовать эпиграммы о рогатых мужьях, простуженных «розах» и отмороженных «носах».

3.9. Второй обед Карамзина у Державина: от рокировки масок суть не изменяется

Следующий эпизод биографии Ходасевича, в котором Карамзин является одним из главных действующих лиц, — это званый обед у Державина, состоявшийся в середине февраля 1816 года.

Поэт пригласил Карамзина вместе с А.С. Шишковым как руководителей противоборствующих литературных объединений, надеясь, согласно Ходасевичу, примирить их друг с другом. Тем самым он добился бы прекращения полемики между Беседой и Арзамасом, которая была ему «не по душе» (Ходасевич 1988: 226).

В композиции биографии Ходасевича данный эпизод связан со сценой знакомства Карамзина с Державиным, которая была разобрана выше: поведение Карамзина образца 1816 года соотнесено с поведением Карамзина образца 1790 года; его личность более откровенно, чем в сцене знакомства, противопоставлена личности Державина.

В 1816 году биографический Карамзин был уже далеко не тот, что в 1790-м. Изменился его жизненный и литературный статус: вместо никому не ведомого «молодого путешественника», эпатирующего щегольским поведением общественное мнение, образовался маститый литератор, глава влиятельной литературной школы; придворный историограф, советник царя. Собственное щегольство Карамзиным было давно забыто и осмеяно в повести «Моя исповедь» (1802). Теперь он предпочитал культивировать традиционные условные формы светского поведения с его девизом: «казаться», а не «быть».

Именно поэтому два таких разных современника Карамзина, как адмирал Шишков и мадам де Сталь, оценивая с разных точек зрения его поведение в первые десятилетия XIX века, назвали писателя «французом». Для нас особенно актуален в этой связи отзыв де Сталь, который датируется 1812 годом: «Сухой француз — вот и все» (цит. по: Лотман 1987: 18). Согласно комментарию Лотмана, писательница, будучи поклонницей романтизма в жизни и литературе, не могла простить Карамзину «сухости хорошего тона, отточенности сдержанной речи, всего, что отдавало слишком известным ей миром парижского салона» (Лотман 1987: 18).

Таким образом, Карамзин как бы отодвинул в тень прежнюю маску щеголя и выдвинул на свет, так сказать, хорошо забытую старую и весьма традиционную маску светски воспитанного человека. Будучи щеголем, он ее отвергал, с ней боролся, эпатируя общественное мнение экстравагантным поведением. Но от этого, как было показано выше, он не приблизился к единству своей личности. Жизнетворческое поведение Карамзина-щеголя приблизило его к реальным человеческим чувствам «разве только на волосок», как писал Ходасевич в очерке «Дмитриев» по поводу условной поэзии заглавного героя (Ходасевич 1991: 150). Биографическая личность Карамзина жила своей жизнью, а литературная — своей, и между ними трудно было найти точки соприкосновения. Однако «новая» условная маска «француза», как показывает Ходасевич в сцене второго обеда у Державина, только подчеркнула сущностное несовпадение литературной и биографической личности Карамзина.

Этому акцентированию способствовало весьма счастливое для историка обстоятельство: по поводу этого обеда сохранились письменные свидетельства Карамзина, и, таким образом, мы имеем возможность сравнить его реальные мысли и чувства с внешним поведением, то есть биографическую личность писателя с ее жизнетворческим двойником.

Ключевой для понимания данной сцены биографии является характеристика, данная Карамзиным Державину и Шишкову в письме к жене. Он назвал их «смешными неприятелями». Ходасевич выделяет эту характеристику курсивом, чтобы акцентировать ее особенное семантическое значение. К ней он присовокупляет очевидный галлицизм «шармировать» (Ходасевич 1988: 226) и тем самым оттеняет иностранное происхождение эпитета «смешной» — буквальный перевод французского «ridicule».

Согласно Фонвизину, понятие «ridicule» составляет основу этического кодекса, по которому жило французское светское общество, по крайней мере, до революции. Это понятие касается необходимости соблюдать приличия, сколь бы они ни были нелепы, до мелочей. Нужды нет, что человек нравственен с точки зрения естественной морали: если он оказывается «ridicule», его все избегают. Французы особенно остро замечают все смешное, однако, с другой стороны, никто, как они, не бывают слепы в отношении смешного в самих себе. Происходит это по причине их поверхностного ума, интересующегося не сутью явлений, а их внешностью16.

Внешне Карамзин в изображении Ходасевича ведет себя как истинный «француз», стремящийся соблюдать приличия, чтобы не оказаться в смешном положении. «Карамзин при всех обстоятельствах, — пишет Ходасевич, — умел себя держать с любезностью и достоинством» (Ходасевич 1988: 226). Однако это не более чем маска. Его настоящее отношение к собеседникам видно в лукавом взгляде («он не без лукавства поглядывал»), в характеристике их как «смешных неприятелей». Даже стремление героя Ходасевича найти тему для беседы, могущую быть интересной для сотрапезников — «он их старался забавить грамматикой, синтаксисом, этимологией» (Ходасевич 1988: 226) — в данном контексте приобретает двусмысленное значение. Герой высокомерно относится к их интеллектуальному уровню: «забавляют» малых детей или женщин, чтобы им понравиться17.

Итак, Карамзин в изображении Ходасевича, сохраняя внешнее приличие, исподтишка смеется над Шишковым и Державиным. Так же поступал, как было показано выше, и Дмитриев.

Судя по реакции Шишкова на видимую любезность Карамзина, который провозгласил его ни много ни мало как своим учителем, адмирал ей не поверил: «Шишков был смущен, насупился и, наклонясь над тарелкой, несколько раз повторял сквозь зубы: "Я ничего не сделал. Я ничего не сделал"» (Ходасевич 1988: 226). У Шишкова были основания для такого отношения: если Карамзин, по его мнению, «француз» (см. выше), то его слова не более чем светские комплименты. Однако преувеличение, допускаемое в этом жанре, ставило Шишкова в смешное положение. Вместо того чтобы обратить внимание на форму и ответить Карамзину подобной учтивой фразой, Шишков, скорее всего, вник в суть комплимента. Этим объясняется его смущение. Подобное отношение не вписывается в рамки приличий, считается смешным. Поэтому Карамзин в письме к жене назвал Шишкова «тупым» (Ходасевич 1988: 226).

Однако Державин в изображении Ходасевича, по-видимому, принял любезности Карамзина в буквальном смысле и посчитал, что его цель — примирить Шишкова и Карамзина — почти достигнута. Чтобы поставить точку в этом деле он заметил, что «пора Николаю Михайловичу стать членом Российской Академии» (Ходасевич 1988: 226). Другими словами, предложил Карамзину пойти под начало Шишкова, который в это время был президентом Российской Академии: занять такую же подчиненную позицию по отношению к Шишкову, какую занимает ученик по отношению к учителю.

Невозможно было придумать насмешки более тягостной для самолюбия Карамзина, чем это предложение Державина. В самом деле, Державин одним естественным движением вдруг обнажил всю условность позиции Карамзина, его лицемерие, допускаемое правилами хорошего тона, но, вне рамок светского салона, обнаруживающее свою непривлекательную суть. Так некогда Екатерина Яковлевна невольно обнажила условность поведения Карамзина-щеголя — агитатора запретной любви и поставила его в смешное положение. Так и Державин, невольно, как было показано выше, сделал смешным Карамзина, тайно подсмеивающегося над ним и его гостем — А.С. Шишковым.

3.10. Обеды у Карамзина и у Державина как характеристика их литературной и биографической личности

Реакцию Карамзина на предложение Державина реализовать комплиментарное заявление и стать членом Российской академии под началом Шишкова Ходасевич передает в гастрономических терминах. По его словам, Карамзину все-таки удалось сыграть свою роль до конца и соблюсти внешние приличия. Он ответил на сокрушительное для его самолюбия заявление Державина ничего не значащей «светской» фразой: якобы он «до конца своей жизни не назовется членом никакой академии» (Ходасевич 1988: 226). Условность этого ответа показал Грот, когда заметил, что через два года Карамзин был избран почетным членом Академии наук, а чуть позже «попал и в действительные члены Российской академии» (Грот 1997: 622). Однако, по словам Ходасевича, «от державинского обеда остался у него неприятный осадок. Вяземскому он жаловался, что ничего есть не мог — горчица была невозможна» (Ходасевич 1988: 226).

На самом деле, согласно Гроту, Карамзин сообщал Вяземскому о своем неудовольствии по поводу низкого качества блюд на обеде у Державиных в другое время (Грот 1997: 623). Ходасевич, отнеся данный отзыв писателя к обеду с Шишковым и представив его как реакцию на неуместное предложение Державина, поставил Карамзина в смешную ситуацию: реализация нравственной «тошноты» в грубую картину желудочного расстройства призвано в произведениях фарсового жанра вызывать соответствующую реакцию у зрителей.

Упоминание имени Вяземского помогает понять смысл данного приема Ходасевича. Этот автор в своей так называемой «Старой записной книжке» употребил гастрономические термины для характеристики жизнетворческого поведения Карамзина. «У него был свой слог и в пище, — Пишет Вяземский, — нужны были припасы свежие, здоровые, как можно более естественно изготовленные. Неопрятности, неряшества, безвкусия не терпел он ни в чем. Обед его был всегда сытный, хорошо приготовленный и не в обрез, несмотря на общие экономические порядки дома. В Петербурге два-три приятеля могли всегда свободно являться к обеду его и не возвращались домой голодными» (Вяземский 2000: 178). Другими словами, с точки зрения Вяземского, как в жизни, так и в литературе Карамзин сохранял целостность своей личности. Его жизнетворческое поведение, построенное по законам собственной поэтики (экономность в средствах; внешняя прозаичность в бытовом поведении, не исключающая, а скорее подчеркивающая глубокую духовность избранного образа жизни и т. д.) заслуживает высших похвал.

Далее Вяземский противопоставляет своего кумира Державину. У последнего обеды были «очень плохие» (Вяземский 2000: 178). Следует отсылка к известному рассказу Карамзина о дурной горчице. Отсюда Вяземский заключает, что литературная личность Державина не совпадала с личностью биографической, превосходя ее, как идеал превосходит свою корявую земную копию: «Державин был более гастрономом в поэзии, нежели на домашнем очаге» (Вяземский 2000: 178).

Мы видели, что в контексте сцены второго обеда Карамзина у Державина поведение первого изображается Ходасевичем как образец искусственности. Наоборот, Державин — воплощение естественности. Соответственно, и обед Державина отражает означенный характер хозяина. «Державинские обеды были обильны и превосходны», — утверждает Ходасевич в пику Карамзину и Вяземскому (Ходасевич 1988: 145), а последнего изображает в фарсовом виде «молодого человека с длиннейшими ногами и маленькой головой» (Ходасевич 1996 III: 379).

Данное утверждение является частью комментария Ходасевича к следующим строчкам из стихотворения Державина «Гостю» (1795):

Сядь, милый гость, здесь на пуховом
Диване мягком, отдохни;
В сем тонком пологу перловом,
И в зеркалах вокруг, усни;
Вздремли после стола немножко:
Приятно часик похрапеть

      (Ходасевич 1988: 145).

Ходасевич цитирует не точно. После «вздремли» в оригинале стоит запятая; после «немножко» — также запятая, а не двоеточие, как у Ходасевича. Самое важное, Ходасевич обрывает цитирование первой строфы и вместо двоеточия ставит точку. Далее у Державина следуют такие стихи: «Златой кузнечик, сера мошка / Сюда не могут залететь» (Державин 2002: 434). То есть для Державина «приятность» сна заключается в том, что его не могут перебить надоедливые насекомые, тогда как в интерпретации Ходасевича «приятность» сна является следствием «превосходного обеда», как бы его чудесным продолжением и, наоборот, этот обед и «сказочная» обстановка являются точным соответствием «приятного» сна.

Стихотворение «Гостю» Державин посвятил своему задушевному другу П.Л. Вельяминову. В объяснении к стихотворению «Зима» (18031804), также посвященному Вельяминову, поэт характеризует его как любителя «народной поэзии» (Державин 2002: 635—636). Между прочим, Державин отмечает, что Вельяминов сочинил «простонародную песню» на гастрономическую тему: «Ох, вы славные кислы щи, вы медвяные щи пузырныя» (Державин 2002: 636). Таким образом, по крайней мере, в поэзии Вельяминов оказывается таким же любителем народной кухни, как и Державин, прославивший «зелены щи с желтком» в послании «Евгению. Жизнь Званская» (1802). Однако Ходасевич в упомянутом комментарии к стихотворению «Гостю» утверждает, что эти «щи» существовали в реальности, и, следовательно, Вельяминов, наслаждавшийся ими на «приятных» обедах у Державина, точно отразил свои впечатления в своей песне, проявив при этом целостность своей литературной и биографической личности.

Сложная система отсылок к стихотворению «Евгению. Жизнь Званская» указывает на ту строфу, в которой Державин объясняет суть своих гастрономических предпочтений. По словам поэта, «зелены щи с желтком» вкупе с другими подобными блюдами и напитками народной кухни

Прекрасны потому, что взор манят мой, вкус,
Но не обилием иль чуждых стран приправой,
Но что опрятно все и представляет Русь:
Припас домашний, свежий, здравой

      (Державин 2002: 386).

Эти стихи в контексте полемики Ходасевича с гастрономическим дискурсом Вяземского служат хорошим полемическим средством. Державин как бы сам возражает Вяземскому, утверждая, какие продукты (читай, «слог») на самом деле вкусны и питательны. К тому же Ходасевич намеренно искажает характеристику обедов Карамзина, данную Вяземским. Он не говорит о том, что эти обеды были «сытные»; из конкретных блюд и напитков, перечисленных Вяземским (суп, рис, рюмка портвейна и стакан пива за обедом, два печеных яблока вечером), он оставляет лишь рис и яблоки, добавляя при этом, что Карамзин «в еде и питии был крайне воздержан» (Ходасевич 1988: 226). В таком изображении обеды Карамзина выглядят условными, а утверждение Вяземского об их сытности — противоречащим действительности.

Итак, по Ходасевичу, для простых и честных людей, тесно связанных с народной культурой, таких как Вельяминов, национальные блюда державинской кухни так же здоровы и «приятны», как «слог» его поэзии. Наоборот, обед Карамзина так же тощ и искусственен, как его «слог».

3.11. «Месть» Карамзина, или «хлестаковское» письмо Державину

На эпизоде второго обеда Карамзина у Державина история взаимоотношений этих писателей в биографии Ходасевича не заканчивается. Ходасевич связывает этот эпизод со сценой несостоявшегося авторского чтения в доме Державиных «Истории государства российского».

Карамзин сам вызвался прочитать свой труд, назначил время. Державин созвал гостей. Однако чтец так и не явился. Только через час Карамзин прислал записку с извинениями. Ее содержание Ходасевич цитирует по пересказу С.Т. Аксакова: «Он извинялся, что его задержали, писал, что он все надеялся как-нибудь приехать и потому промешкал и что просит Гаврилу Романовича назначить день и час для чтения, когда ему угодно, хоть послезавтра» (Ходасевич 1988: 227). По форме «записка была исполнена глубокого сожаления и деликатности» (Ходасевич 1988: 227). Как пишет по этому поводу Аксаков: «В семи или осьми строчках этой записки Карамзина дышала такая простота, такое кроткое спокойствие, такое искреннее сожаление, что он не мог исполнить своего обещания! Казалось, не было возможности, прочтя эти строчки, сохранить какое-нибудь неудовольствие в сердце...» (Аксаков 1985: 526). Однако Державин оказался глубоко оскорблен поступком Карамзина. Цитируем Ходасевича: «Но Державин остолбенел от полученного афронта. Потом стал он шагать по комнате и ни с кем не говорил ни слова, но таково было выражение лица его, что "все гости в несколько минут нашлись вынужденными разъехаться"» (Ходасевич 1988: 227).

Ходасевич считает, что таким образом Карамзин «отомстил жестоко» Державину за ту неловкость, какую испытал на предыдущем обеде с Шишковым. Однако он это сделал «неумышленно» (Ходасевич 1988: 226).

В этом эпизоде остается не ясным поведение Державина: почему он оскорбился запиской Карамзина? Аксаков считает, что всему причиной «нетерпение, вспыльчивость и неуменье владеть собою престарелого поэта» (Аксаков 1985: 525). В содержании самой записки он не увидел никаких поводов для обиды, скорее, наоборот, оно должно было бы удовлетворить любого менее вспыльчивого человека. Однако мемуарист не обратил должного внимания на то обстоятельство, что собственно причины своей неявки Карамзин в записке не приводит. По крайней мере, это следует из его пересказа. Ходасевич и Грот, следуя за Аксаковым, также не приводят этой причины.

Между тем, Ходасевич мог ее узнать хотя бы в книге того же Грота, где приводится свидетельство Карамзина из письма к жене от 10 марта: «Я обещал ныне в 7 часов к Державину для чтения, но получил зов к великой княгине Марии Павловне» (Грот 1997: 227). Мы думаем, что Ходасевич, не сообщая настоящей причины манкирования Карамзиным собрания у Державина, тем самым намекал на ее фактическое отсутствие в указанной записке.

В самом деле, мог ли Карамзин сообщить Державину о приглашении Марии Павловны как обстоятельстве, оправдывающем его поведение в данном эпизоде? Ответ на этот вопрос зависит от решения следующего вопроса: знала ли сама Мария Павловна о том, что Карамзин давал обещание читать у Державина, и если знала, почему не отменила свое приглашение, как поступил бы на ее месте всякий воспитанный человек? Если бы Мария Павловна узнала от Карамзина об ожидавших его в другом месте известных и уважаемых людях и, тем не менее, не отпустила бы его, то она бы поступила как деспот, предпочтя удовлетворить свою прихоть за счет достоинства подданных российской империи. Невероятно, чтобы Мария Павловна, достойная наследница своего великого свекра — знаменитого мецената герцога саксен-веймарского Карла-Августа, личный друг великого гуманиста Гете, который называл ее «одной из лучших и наиболее выдающихся женщин нашего времени» (Брокгауз и Ефрон 2003)18, поступила бы таким образом. Остается предположить, что Карамзин и не сообщал ничего Марии Павловне о назначенном чтении у Державина. Отсюда следует заключить, что и Державину, который, конечно, прекрасно был осведомлен о гуманном характере Марии Павловны, Карамзин не мог сообщить о приглашении великой княгини. В этом случае он только подчеркнул бы всю неблаговидность своего поведения по отношению к уважаемому собранию и при этом, самое главное, фактически взял бы всю ответственность в его оскорблении на себя. Ведь получается, что только по собственной прихоти, а не в связи с какими-либо обстоятельствами, биографический Карамзин позволил себе поглумиться над Державиным и его гостями.

Видимо, биографическому Карамзину те семь или восемь строк, составивших весь текст записки, дались не просто, если он думал над ними целый час. Однако, судя по реакции Державина, ему не удалось завуалировать изящными выражениями оскорбительную суть своего письма. В самом деле, получается, что Карамзин, по инициативе которого Державин собрал гостей, заставив предварительно прождать себя целый час, даже не посчитал нужным сообщить причину своей неявки. Мы полагаем, что акцентированием данного мотива Ходасевич внушает читателю примерно следующие мысли по поводу тех чувств, которые испытывал Державин, переживая полученный афронт. Этот поступок Карамзина беспрецедентен в биографии Державина. Так с поэтом не поступали даже императоры, даже его гонитель генерал-прокурор князь Вяземский ясно давал понять причины своих интриг, и вот от него отмахнулись словно от мухи. И кто же это сделал? Поборник «личной независимости», как характеризует Карамзина Лотман (Лотман 1987: 202—203), «гуманнейший» и «образованнейший» Николай Михайлович?

Но почему Карамзин посчитал возможным «ничтоже сумняшеся» поступить так некрасиво по отношению к Державину и его гостям?

Мы думаем, что, по Ходасевичу, в данном эпизоде проявилась «футлярная» суть личности Карамзина, взятой в ее литературной и биографической ипостасях.

Биографический Карамзин мог, по-видимому, «показать нос» Державину потому, что для него, как и для майора Ковалева или Беликова, чины и звания значат гораздо больше, чем уважение человеческого достоинства. В самом деле, что такое Державин и все его гости по сравнению с приглашением ко двору!

Ходасевич педалирует «футлярный» дискурс введением гоголевского кода. В частности, в первой реакции Державина по прочтении карамзинской записки очевидны реминисценции знаменитой «немой сцены» из «Ревизора». Таковы «остолбенение» Державина19 и его молчание («ни с кем не говорил ни слова» (Ходасевич 1988: 227)). Для сравнения: Аксаков сообщает, что Державин «беспрестанно ходил», хотя и «ни с кем не говорил» (Аксаков 1985: 526). Городничий был обманут воплощением «футляра», самим «футляром» в человеческой маске — Хлестаковым. В минуту прозрения он точно обозначил данный феномен «сосулькой» и «тряпкой» (Гоголь 1994 III—IV: 281—282). Таким образом, и Державин оказался обманут «внешностью» Карамзина: его костюмом, речами и маской светской вежливости. Конечно, в его реакции актуализированы трагические аспекты катастрофы, постигшей городничего и его семью.

Гоголевский подтекст дает возможность для интерпретации упомянутого утверждения Ходасевича: якобы Карамзин в данном эпизоде оскорблял «неумышленно» (Ходасевич 1988: 226). В самом деле, можно ли сказать, что Хлестаков, между прочим, применивший в своем письме к особе городничего поговорку «глуп как сивый мерин», говорил «умышленно»? Нет. Ведь он обычно, как подчеркивает Гоголь, «говорит и действует без всякого соображения. <...> Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно» (Гоголь 1994 III—IV: 205). Так и Карамзин в изображении Ходасевича «не соображал» что говорил и делал, манкируя собрание у Державина, шармируя «смешных неприятелей» или «уча добру жен» (в сцене знакомства с Державиным).

Таким образом, Карамзин в изображении Ходасевича, несмотря на вновь приобретенные привычки светского поведения, на почтенный возраст и почетное положение в обществе, остался тем же легкомысленным «вояжером», что и на заре своей юности. Его грандиозный успех объясняется вечным поклонением людей перед внешним блеском, перед «футляром». Похоже, что его литературная маска в определенной мере все-таки срослась с его биографической личностью (несмотря на их сущностное несовпадение), придала ей некоторые специфические черты. Парадоксальным образом эти черты делают личность Карамзина симпатичнее, чем она, возможна, была на самом деле. В данном эпизоде хлестаковское легкомыслие набросило покров на, в изображении Ходасевича, по-человечески непривлекательную биографическую личность Карамзина.

Примечания

1. См. диалог Иванушки и щеголихи Советницы: «Сын. <...> Признаюсь, что мне этурдери свойственно; а инако худо подражал бы я французам. Советница. <...> нескромность твою я ничем бы не могла экскюзовать, если б осторожность не смешна была в молодом человеке, а особливо в том, который был в Париже» (Фонвизин 1959 I: 68). В «Державине» Фонвизин упоминается, в том числе, как автор «славного "Бригадира"» (Ходасевич 1988: 97).

2. См. свидетельство П.А. Радищева: «Он <А.Н. Радищев> не любил Державина и находил, что в его поэзии (кроме "Фелицы" и "Бога") есть часто бессмыслица» (Биография А.Н. Радищева 1959: 76).

3. Как известно, этот поступок Радищева весьма жестко оценил Пушкин. Он назвал писателя беспечным, а его намерение разослать свою книгу ко всем своим знакомым и, в частности, к Державину — «странной мыслью». Радищев, по словам Пушкина, поставил Державина «в затруднительное положение» (Пушкин 1994 XII: 33).

4. См. свидетельство Лотмана: «Обычная интерпретация этого эпизода такова: молодой путешественник, привыкший за границей не сдерживать язык, не сориентировался в обстановке и попал в смешное положение» (Лотман 1987: 205).

5. В соответствующем месте «Писем...» «русский путешественник» дает собственный прозаический перевод, по его словам, со старофранцузского языка (Карамзин 1984 I: 317), одного из фрагментов так называемой «Пророческой загадки», «высеченной на медной доске, которая была обнаружена в фундаменте <Телемской> обители» (Рабле 1981: 113). Приводим перевод «русского путешественника» полностью: «Объявляю всем, кто хочет знать, что не далее как в следующую зиму увидим во Франции злодеев, которые явно будут развращать людей всякого состояния и поссорят друзей с друзьями, родных с родными. Дерзкий сын не побоится восстать против отца своего, и раб против господина так, что в самой чудесной истории не найдем примеров подобного раздора, волнения и мятежа. Тогда нечестивые, вероломные сравняются властию с добрыми; тогда глупая чернь будет давать законы и бессмысленные сядут на место судей. О страшный, гибельный потоп! Потоп, говорю: ибо земля освободится от сего бедствия не иначе, как упившись кровию» (Карамзин 1984 I: 317).

6. «...она <Екатерина Яковлевна> по выходе в замужество пристрастилась к лучшим сочинениям французской словесности» (Дмитриев 1985: 493).

7. Тип лгуна-плагиатора, к которому относится, судя по данному эпизоду «Державина», Карамзин, Ходасевич подробно охарактеризовал на примере своего знакомого «московского старожила» Ивана Александровича Т. в статье «Летучие листы: О лгунах» (см.: Ходасевич 26.09.1929). По словам критика, для Ивана Александровича Т. было характерно полное отсутствие воображения при страстном стремлении представить свою биографию более яркой, чем она была на самом деле. Он нашел выход в изобретении собственной литературной личности как героя разнообразных устных преданий, исторических анекдотов, необычных случаев, произошедших с другими людьми. Замечательно, что Ходасевич, представляя примеры рассказов Ивана Александровича, подбирает их по тематическому принципу, заставляющему читателя вспомнить об обсуждаемой речи Карамзина-персонажа «Державина». В самом деле, тот охотно представляет себя «путешественником» и столь же охотно рассуждает о смерти, правда, в духе приключенческой литературы, послужившей ему источником для рассказов: «Он пережил все кораблекрушения XIX столетия; замерзал на Монблане; едва не погиб от самума; шаровидным молниям, скользившим по его платью, потерял счет; стрелка его компаса вертелась волчком при магнитных бурях». Подобное педалирование мотива «смертельной угрозы» отвечает вкусам Дмитриева — заинтересованного слушателя рассказов Карамзина о французской революции (подробнее см. ниже) и любопытствующего созерцателя казни Пугачева. Следует добавить, что над статьей «О Лгунах» Ходасевич работал 16 и 17 сентября 1929 года (Ходасевич 2002а: 345). В это время он писал IV главу «Державина», где содержится анализ оды «На смерть князя Мещерского», тематически связанный с обсуждаемым эпизодом визита Дмитриева и Карамзина к Державину (подробнее см. ниже).

8. См. комментарий В.А. Воропаева и И.А. Виноградова в издании: Гоголь 1994 I—II: 489—490.

9. См. комментарий Лотмана к соответствующему эпизоду «Писем русского путешественника» в издании: Лотман 1984: 649.

10. Глава «Дядюшка-литератор» из неоконченной книги Ходасевича «Пушкин», откуда цитируется данная характеристика биографической личности Дмитриева, была впервые опубликована в газете «Возрождение» 9 июня 1932 года (№ 2564).

11. Напомним данный девиз из «Исправления»: «Чтоб строгим людям угодить, / Мужей оставим мы в покое, / А жен начнем добру учить...» (Карамзин, Дмитриев 1958: 202).

12. Этот анекдот цитирует по «Запискам» А.М. Тургенева В.П. Степанов. См.: Степанов 2002: 417—418.

13. См. указанную работу Степанова: Степанов 2002: 418.

14. Вот эта концовка: «Что истина своей рукой / Напишет над моей могилой? Он любил: / Он нежной женщины нежнейшим другом был!» (Карамзин, Дмитриев 1958: 181). Курсив принадлежит Карамзину.

15. Данное значение было освежено корифеем сентименталистской литературы Лоренсом Стерном в носологическом этюде своего знаменитого романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» (1760—1767).

16. «Разум их никогда сам на себя не обращается, а всегда устремлен на внешние предметы, так что всякий, обращая на смех другого, никак не чувствует, сколько сам смешон» (Фонвизин 1959 II: 474). Цитируется упомянутое парижское письмо Фонвизина Панину.

17. Употребляя слово «забавить», Ходасевич цитировал Карамзина (см.: Грот 1997: 622). Однако, как мы полагаем, он не мог не помнить, что именно это слово употребил Пушкин, когда передавал мысли Онегина по поводу предстоящих обязанностей по уходу за больным дядей-стариком: «Полуживого забавлять» (I: I). К тому же, цитата из «Евгения Онегина» как нельзя более уместна для данной сцены «Державина»: собеседники Карамзина годились ему в «дяди», а лицемерное намерение Онегина соблюсти приличия, дабы получить наследство, аналогично двуличному поведению ходасевичевского героя. Данное совпадение оттеняет лицемерие Карамзина в обсуждаемой сцене биографии Ходасевича.

18. Цитируется энциклопедическая статья Мария Павловна, дочь императора Павла I.

19. Ср.: «Городничий посередине в виде столба...» (Гоголь 1994 III—IV: 283).

© «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2024
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты